Но Ева была далеко не единственной, на кого эти таинственные события произвели столь сильное впечатление. Их необъяснимость, противоречившая повседневным фактам, тяжело давила на весь Лабуванги. Об этом говорили в каждом доме, но чаще всего шепотом, чтобы не напугать детей и не дать туземной прислуге повод подумать, будто европейцы вздрогнули из-за «яванских фокусов», как их назвал резидент. От сумрачного страха люди заболевали, нервно всматриваясь и вслушиваясь в ночь, полную звуков, и на город опускалась, словно толстый слой пуха, плотная серая дымка, скрывавшаяся в листве садов, а во время влажных вечерних сумерек полностью растворявшаяся в молчаливой покорности судьбе и смирении перед лицом тайны.
И вот ван Аудейк постановил принять решительные меры. Он написал майору-коменданту гарнизона в Нгадживе, чтобы тот прислал в Лабуванги роту солдат под командованием капитана и нескольких лейтенантов. В тот день офицеры обедали вместе с резидентом и ван Хелдереном у Элдерсмы. Быстро поев, они ушли, и Ева, стоя у ворот своего сада, видела, как все семеро – резидент, секретарь, контролер и четверо офицеров – исчезают в глубине темного сада, окружающего дом с привидениями. Двор резидентского дома и сам дом оцепили, на территории кладбища выставили посты. И мужчины зашли в ванную комнату.
Они пробыли там всю ночь. И всю ночь двор и дом оставались оцеплены. В пять утра они вышли из ванной и тотчас, все вместе, искупались в бассейне. О том, что с ними было, никто не обмолвился и словом, но ночь они провели ужасную. Следующим же утром пристройка с ванной комнатой была снесена.
Все пообещали ван Аудейку не рассказывать об этой ночи, Элдерсма не захотел ничего говорить Еве, а ван Хелдерен Иде. Офицеры, вернувшись в Нгадживу, тоже молчали. Они сказали лишь, что ночь в ванной комнате была слишком неправдоподобной, чтобы их рассказу поверили. В конце концов один из младших лейтенантов проболтался. Весь город облетел рассказ о плевках бетелевой жвачкой, о брошенных откуда-то камнях, о раскачивающемся, как при землетрясении, мраморе под ногами, по которому они ударяли палками и саблями, и еще о чем-то отвратительном, что произошло с водой, наполнявшей ванну. Каждый добавлял что-то от себя. В итоге, когда рассказ достиг ушей ван Аудейка, он с трудом узнал в нем ту страшную ночь, которая и не расцвеченная плодами фантазии была достаточно ужасна.
Между тем Элдерсма составил отчет о совместной бессонной ночи, и они расписались под этим неправдоподобным рассказом. Ван Аудейк лично отвез его в Батавию и вручил генералу-губернатору. После чего отчет был сдан на хранение в тайные архивы правительства.
Генерал-губернатор посоветовал ван Аудейку ненадолго съездить в отпуск в Голландию и заверил, что такой отпуск не повлияет на его продвижение по службе, ожидаемое в ближайшее время. Однако ван Аудейк отказался от предложения и вернулся в Лабуванги. Единственная уступка обстоятельствам, которую он себе позволил, – это переезд в дом к Элдерсме до той поры, когда резидентский дворец будет очищен от грязи. Но на флагштоке перед дворцом продолжал развеваться флаг…
Вернувшись из Батавии, ван Аудейк провел ряд рабочих встреч с регентом, с Сунарио. В общении с ним резидент оставался неизменно вежливым и строгим. Позднее он имел еще один короткий разговор с регентом и затем с его матерью, раден-айу пангеран. Оба разговора длились не более двадцати минут. Но похоже, что немногие сказанные слова были весомы и грозны.
Ибо странные происшествия прекратились. После того как под присмотром Евы все в доме было вычищено и приведено в порядок, ван Аудейк потребовал, чтобы Леони вернулась, так как первого января собирался дать большой бал. Утром резидент принял всех своих сослуживцев, европейцев и яванцев. Вечером, среди сверкания огней в галереях, в дом устремился поток гостей, съехавшихся со всей области, еще охваченных робостью и любопытством, невольно оглядывающихся вокруг себя, поднимающих взгляд к потолку. И когда подали шампанское, ван Аудейк сам взял бокал и, нарочито нарушая этикет, поднес его регенту; в его голосе прозвучало сочетание угрожающей серьезности и шутливого добродушия, когда он произнес слова, услышанные и повторенные всеми, слова, которые потом еще несколько месяцев будут передавать из уст в уста во всей области:
– Выпейте спокойно, регент: клянусь своей честью, что в этом доме бокалы больше не будут биться, разве что по неосторожности обитателей.
Он мог говорить так, ибо знал, что на этот раз одолел тайную силу – своим простым мужеством правительственного чиновника, истинного голландца и настоящего мужчины.
Но во взгляде регента, пока он пил шампанское, вспыхивали искорки иронии: пусть тайная сила – на этот раз – и не победила, она всегда будет оставаться непостижимой для близоруких глаз европейцев.
Лабуванги оживал. Все словно сговорились не упоминать о недавних странных происшествиях при общении с людьми из внешнего мира, потому что их недоверие было бы понятно и простительно, а в Лабуванги большинство верило в их реальность. И провинциальный город после этих незабываемых недель скованности мистическим ужасом ожил, стараясь стряхнуть с себя навязчивые страхи. Праздник следовал за праздником, бал за балом, комедия за концертом. Двери всех домов были распахнуты для гостей, люди праздновали и веселились, возвращаясь к простой, естественной жизни после немыслимого потустороннего кошмара. Люди, привыкшие к естественной и понятной жизни, к раздолью материальных благ Нидерландской Индии: к долгим застольям, прохладным напиткам, широким кроватям, просторным домам, к зарабатыванию и трате денег – ко всей физической роскоши, доступной европейцу на востоке, – эти люди вздохнули с облегчением, стряхнули с себя воспоминая о кошмаре, стряхнули веру в возможность невозможного. Если кто-то заговаривал о том, что было, то называл это, вторя резиденту, не иначе как «необъяснимыми фокусами», «фокусами регента». Потому что причастность регента к недавним происшествиям не вызывала сомнения. И что резидент пригрозил ему ужасной карой, ему и его матери, если странные вещи не прекратятся, тоже не вызывало сомнения. И что после этого восстановился обычный ход жизни – не вызывало сомнения. Значит – «фокусы». И многие уже стыдились своей веры в сверхъестественное, своих страхов, священного трепета перед тем, что представлялось мистикой, а теперь оказалось всего лишь ловкими фокусами. И люди вздохнули с облегчением и старались веселиться, и праздник следовал за праздником.
Леони в праздничной эйфории забыла свое раздражение из-за того, что ван Аудейк призвал ее к себе. Она тоже хотела забыть про пятна цвета киновари на своем теле. Но какой-то страх все равно остался. Вечернюю ванну она стала принимать рано, в полпятого, в заново отстроенной ванной комнате. Это второе омовение в ванне теперь вызывало у нее содрогание. Поскольку для Тео нашлась работа в Сурабае, она порвала с ним, отчасти из страха. Она не могла избавиться от мысли, что неведомые чары грозили карой им обоим, матери и сыну, навлекшим позор на родительский дом. В ее испорченных романтических фантазиях, в ее мечтах, населенных херувимчиками и купидончиками, эта мысль, внушенная ей недавним испугом, звучала трагической ноткой, слишком драгоценно-изысканной, чтобы ею пренебречь, как бы ни возражал Тео. Она больше его не хотела. Он был в ярости, потому что обожал ее и не мог забыть запретную сладость объятий. Но она, сохраняя непреклонность, поведала ему о своем страхе, сказала, что не сомневается: призраки вернутся, если они останутся любовниками – он и жена его отца. От ее слов Тео пришел в неистовство в то воскресенье, которое провел в Лабуванги: в неистовство от ее нежелания, ее неожиданно принятой на себя роли матери, в неистовство, потому что знал, что она часто видится с Адди де Люсом, так как подолгу гостит в Патьяраме. На праздниках Адди танцевал с ней, на концертах наклонялся над ее креслом в импровизированной резидентской ложе. Правда, Адди не был ей верен, потому что не в его природе любить только одну женщину – он продолжал раздаривать свою любовь направо и налево, – но все же он был ей верен, насколько это было в его силах. Она же испытывала к нему страсть, длившуюся дольше, чем какая-либо другая в ее жизни; и эта страсть пробудила ее от обычного пассивного безразличия. Прежде она часто сидела в обществе, скучающая, безучастная, в сиянии светлой красоты, точно улыбающаяся языческая богиня, и по жилам ее вместе с кровью текла истома прожитых на Яве лет, потому движения ее были лениво-равнодушны ко всему, что не было любовной лаской; а голос озвучивал с медлительным акцентом каждое слово, которое не было словом страсти. Но под влиянием огня, перекинувшегося на нее с Адди, произошла метаморфоза: она превратилась в молодую женщину, оживленную в обществе, веселую, польщенную вниманием юноши, по которому сходили с ума все девушки. И она наслаждалась тем, что он все более и более был в ее власти, к досаде всех этих девушек, особенно Додди. Охваченная страстью, она получала нехорошее удовольствие от подтрунивания над другими и подтрунивала исключительно ради того, чтобы испытать это особое, изысканное наслаждение. Она впервые – ибо до сих пор неизменно оставалась крайне осторожной – заставила ревновать своего мужа, и Тео, и Додди, она заставила ревновать всех молодых женщин и девушек, в то время как сама высилась над ними: как жена резидента она была вознесена над всем своим окружением. Если же она в какой-то момент заходила слишком далеко, то ей доставляло удовольствие, пустив в ход свою улыбку, сказав два слова, снова завоевывать ту благосклонность окружающих, которой лишилась было из-за излишнего кокетства. Как ни удивительно, ей это удавалось. Едва она заговаривала, едва улыбалась и старалась быть обаятельной – как отвоевывала потерянное, ей все прощалось. Даже Ева подпала под удивительное обаяние этой женщины, которая не была ни остроумной, ни развитой, которая, проснувшись после многолетней скуки, стала чуть-чуть повеселее, и которая очаровывала окружающих только линиями своего тела, формой лица, взглядом удивительных глаз – спокойным, но полным скрытой страсти, и которая осознавала свое обаяние, потому что с детских лет заметила его воздействие на окружающих. Ее сила была заключена именно в этом обаянии и безразличии. Казалось, рок был не властен над ней. Ибо он, в облике сверхъестественных происшествий, недавно уже навис было над самой ее головой, и она уже думала, что кара вот-вот обрушился, – но туча проплыла мимо. Однако Леони вняла предупреждению. Она не хотела больше любви Тео и обращалась с ним теперь по-матерински. Он неистовствовал, особенно на этом празднике, теперь, когда она стала моложе, веселее, соблазнительнее.