– А вы, резидент, – спросила она, – вы тоже скоро отправитесь в Европу?
Какое-то время он смотрел в никуда, потом рассмеялся горьким смехом, прежде чем ответить. И наконец сказал смущенно:
– Нет, мефрау, я уже никогда не вернусь. Понимаете, здесь, в Индонезии, я был кем-то, а там я буду никем. Правда, теперь я и здесь никто, но я чувствую, что Индонезия стала моим отечеством. Эта страна овладела мной, и теперь я ей принадлежу. А Голландии я уже не принадлежу, и ничто и никто в Голландии не принадлежит мне. Да, у меня уже не осталось никакого жизненного задора, но я предпочитаю влачить жалкое существование здесь, а не там. В Голландии я уже не смогу привыкнуть к климату и к людям. Здесь мне нравится климат, а с людьми я не встречаюсь. Я еще один раз помог Тео, а Додди вышла замуж. Оба младших мальчика поедут в Голландию получать образование…
Он внезапно наклонился к ней и прошептал совсем другим голосом, словно делая признание:
– Понимаете… если бы все шло обычным путем… я бы не поступил так, как поступил. Я всегда был человеком, обеими ногами стоящим на земле, и гордился этим, гордился обычной жизнью, моей собственной жизнью, ибо жил по принципам, которые считал правильными, и уверенно шел вверх, оставаясь среди людей. Я всегда был таким, и все было хорошо. Мне сопутствовала удача, и пока другие ломали головы, как бы им продвинуться по службе, я разом перепрыгивал через пятерых им подобных. Все шло совершенно гладко, без сучка без задоринки, по крайней мере, в служебных делах. В семейной жизни я не был счастлив, но мне всегда хватало сил не падать духом. Ах, у мужчины так много дел вне дома! Я не считаю себя виноватым в том, что произошло. Я любил свою жену, любил своих детей, любил свой дом – домашний круг, где я был мужем и отцом. Но эта любовь не принесла мне ничего хорошего. Моя первая жена была наполовину яванкой, и я женился, оттого что влюбился в нее. Но я не пожелал потакать ее капризам, и через несколько лет мы расстались. Во вторую жену я был влюблен, пожалуй, еще сильнее, чем в первую, в этом смысле я человек простой… Но мне не было суждено стать счастливым семьянином, у которого есть милая жена, залезающие к отцу на колени дети – дети, которые на глазах растут, становятся взрослыми людьми, обязанными родителям жизнью, благополучием, всем, чем они стали и что у них есть… Вот о чем я мечтал… Но, как я сказал, хотя мне всего этого недоставало, не это сломило мне хребет…
Он помолчал, и продолжил еще более таинственно, шепотом:
– Но то, понимаете ли, то, что произошло… этого я не смог понять… это и довело меня… до моей нынешней жизни. Все то, что шло вразрез с жизнью, с действительностью и логикой… вся эта, – он ударил кулаком по столу, – чертова ерунда, которая… тем не менее произошла… она меня доконала. Я был силен и сопротивлялся, но здесь моя сила не помогла. Это было что-то, против чего ничто не помогало… Я знаю: это исходило от регента. После того как я пригрозил ему, все прекратилось… Но, господи боже мой, милая моя мефрау, объясните мне, что же это такое было? Вы понимаете? Нет, не правда ли, никто, никто этого не понимал и никто этого не понимает. Те ужасные ночи, те необъяснимые звуки над головой, та ночь в ванной комнате вместе с майором и другими офицерами… Это не было обманом зрения и слуха: мы действительно это видели, слышали, осязали: оно лилось на нас, распылялось на нас, оно заполнило всё помещение! Другие люди, которые сами не пережили ничего подобного, отрицают такие вещи. Но я – мы все – мы всё это видели, слышали, осязали. И никто из нас не понимал, что же это такое… И с тех пор я ощущал это всегда. Оно окружало меня, наполняло воздух, растекалось у меня под ногами. Понимаете, вот это самое, и только это, – прошептал ван Аудейк совсем тихо, – сломило меня. Это привело к тому, что я не смог там больше оставаться. Это привело к тому, что я словно был поражен глупостью и слабоумием – в обычной жизни, при всей моей вере в реальность и логику, которые вдруг показались мне ошибочно выстроенной системой бытия, чисто умозрительной, ибо вразрез с ней происходили события из другого мира, события, не поддававшиеся разумению, ни моему, ни чьему-либо еще. Да, только это меня и сломило. Я перестал быть собой. Я уже не понимал, что думаю, что делаю, что когда-то сделал. Все во мне зашаталось. Этот мерзавец в кампонге – это не мой ребенок, клянусь! А я… я поверил… я отправлял ему деньги. Скажите, мефрау, вы понимаете меня? Разумеется, не понимаете. Да, тому, кто не испытал подобного на себе, не ощутил в своей плоти и крови, не прочувствовал до мозга костей, тому не понять этой чуждости, инакости, враждебности…
– Пожалуй, я это тоже порой испытывала, – прошептала Ева. – Гуляя с ван Хелдереном вдоль моря, когда небо было таким далеким, а ночь такой глубокой, когда дожди внезапно налетали из дальней дали и обрушивались на нас… Или когда ночи, тихие-тихие и все же полные звуков, дрожали вокруг нас, пронизанные музыкой, непостижимой и едва уловимой. Или, еще проще, когда я заглядывала в глаза яванцам, когда разговаривала с моей бабу и видела, что ни одно мое слово не доходит до ее сознания, а то, что она отвечала, лишь скрывало ее настоящий тайный ответ.
– Это немножко другое, – сказал ван Аудейк. – У меня такого не бывало; что до меня, то яванцев я знал и понимал. Но, возможно, все европейцы ощущают это по-разному, в соответствии с собственными склонностями, собственной природой. Для одного это антипатия, которую он с самого начала ощущает в этой стране, заставляющей его почувствовать уязвимость материалистических устремлений… ибо эта страна полна поэзии… я бы даже сказал, мистики… Для другого дело в климате или в характере местных жителей – в чем угодно, что представляется ему враждебным и непонятным. Для меня это были факты, которых я не понимал. До того я всегда был способен понять любой факт… по крайней мере, мне так казалось. А теперь у меня возникло ощущение, что я уже ничего больше не понимаю… И я стал плохим чиновником, и тогда осознал, что это конец. И спокойно отошел от дел. И вот я здесь, и останусь здесь навсегда. И знаете, что самое удивительное? Здесь я обрел семейный круг… я бы сказал, наконец-то обрел…
Из-за угла выглядывали коричневые мордашки. И он позвал их, поманил их приветливо, широким отцовским жестом. Но они убежали, топоча босыми ножками. Он рассмеялся.
– Они стесняются, мои маленькие обезьянки, – сказал он. – Это младшие сестренки Лены, а та, которую вы только что здесь видели, – их мать.
Он помолчал, ничего не объясняя, как будто Ева сама должна была понять, кто такая Лена: та молоденькая женщина с золотистым пушком на щеках и черными, как уголья, глазами, которая промелькнула, когда Ева вошла в дом.
– И еще у нее есть братишки, они учатся в Гаруте. Это и есть мой семейный круг. Познакомившись с Леной, я взял под опеку и всю семью. Для меня это достаточно дорого, ведь у меня еще есть первая жена в Батавии, вторая в Париже, Рене и Рикус в Голландии. Всех надо содержать. А тут мой новый «домашний круг». Но теперь у меня наконец-то есть этот круг… Вы, наверное, скажете: ничего себе туземная лавочка! Женился на дочери туземца-надсмотрщика с кофейной плантации да получил в придачу еще и старуху и братьев-сестричек! Но я несу им добро. У них не было ни цента за душой, и я им помогаю. А Лена – чудесная девушка, мое утешение на старости лет. Я не могу жить без жены, так уж само получилось… И теперь все прекрасно: я копчу здесь небо и пью вкусный кофе, а они заботятся о старике…