– Но, – продолжала она, – с материальной точки зрения возражений быть не должно, если Додди будет жить в Патьяраме… И дети любят друг друга… уже так давно. Они боялись признаться тебе…
Мужчины молчали.
– Додди давно уже нервничает, она на грани болезни… Ее убьет твой отказ, Отто…
Постепенно звук ее голоса становился все более мелодичным, на губах появилась улыбка, но взгляд оставался стальным, в нем таилась угроза, тайная буря, которая разразится, если ван Аудейк не поверит.
– Не волнуйся, – сказала она нежным голосом, похлопывая Адди по голове дрожащими пальцами. – Встань, Адди… и подойди… к папе.
Он встал, как во сне.
– Леони, – спросил ван Аудейк хрипло, – почему ты здесь?
Она подняла на него глаза в полном изумлении, с трогательной искренностью.
– Здесь? Я пришла в гости к мефрау ван Дус…
– А он?
Ван Аудейк указал на Адди.
– Он? Он уже был здесь… Мефрау ван Дус пришлось срочно уйти. И тогда он попросил у меня… руки Додди…
Все трое смолкли.
– А ты, Отто? – спросила она наконец, чуть громче, чем говорила до сих пор. – Ты-то как сюда попал?
Он бросил на нее резкий взгляд.
– Ты хотел что-то купить у мефрау ван Дус?
– Тео сказал, что ты здесь…
– Тео был прав…
– Леони…
Она встала; стальным взглядом она приказывала поверить, она требовала, чтобы он поверил.
– Как бы то ни было, Отто, – сказала она опять тихим и нежным голосом, – не мучь Адди неясностью. А ты, Адди, не бойся и попроси руки Додди у папы. Насчет Додди… мне нечего добавить… я уже все сказала.
Сейчас все трое стояли лицом друг к другу в узкой средней галерее, задыхаясь от нехватки воздуха и переполнявших чувств.
– Резидент, – заговорил Адди. – Я прошу у вас… руки… вашей дочери…
К крыльцу подъехала таратайка.
– Это мефрау ван Дус, – поспешно сказала Леони. – Отто, ответь что-нибудь, прежде чем она войдет…
– Я… согласен… – сказал ван Аудейк, мрачно.
Прежде чем вошла мефрау ван Дус, ван Аудейк ушел через заднюю галерею, не видя руки, которую протянул ему Адди. Вошла мефрау ван Дус, дрожащая, сопровождаемая бабу с узлом в руках: вещами на продажу. Она увидела Леони и Адди, которые стояли неподвижно, точно загипнотизированные.
– Там экипаж резидента… – проговорила, побледнев, хозяйка дома. – Это был резидент!
– Да… – спокойно ответила Леони.
– Астага! [78] И что же здесь было?
– Ничего, – сказала Леони, улыбаясь.
– Ничего?
– Или… да, кое-что решилось…
– Что?
– Адди и Додди…
– Что с ними?
– Помолвлены!
И она расхохоталась в порыве бешеной жизнерадостности, закружилась в танце с озадаченной мефрау ван Дус и выбила ударом ноги узел с товаром из рук бабу, так что на пол посыпались покрывала и скатерти, расписанные батиком, а баночка со сверкающими кристаллами покатилась по полу и разбилась.
– Астага… мои брильянты!
Еще один, в безудержном веселье, удар ноги – и скатерти полетели вправо и влево, а брильянты засверкали, рассыпанные среди ножек столов и стульев. Адди, все еще с испугом в глазах, принялся собирать их. А мефрау ван Дус повторила:
– Помолвлены?
Додди была в восторге, на седьмом небе, в упоении, когда ван Аудейк сообщил, что Адди просил ее руки, а узнав, что мама выступила их адвокатом, бурно обняла Леони и, следуя естественной подвижности своего полудетского нрава, опять поддалась ее обаянию. Додди тотчас забыла, что ее беспокоило в чрезмерной близости мамы с Адди, когда он, наклоняясь над креслом, о чем-то с ней перешептывался. Она не верила слухам, порой достигавшим ее ушей, потому что Адди всегда убеждал ее, что это неправда. И Додди была так счастлива, что будет жить в Патьяраме вместе с Адди! Потому что Патьярам представлялся ей идеалом домашней жизни: огромный дом, построенный при сахарной фабрике, где живет множество сыновей, дочерей, маленьких детей и животных, овеянных той же добротой, сердечностью и скукой, с ореолом происхождения от монархов Соло, окружающим всех сыновей и дочерей. Она любили мелкие традиции этого дома: самбал, растираемый бабу, сидящей на пятках за ее стулом, пока все сидят за рисовым столом, был самым вкусным из тех, что она когда-либо ела, томные дамы на скачках в Нгадживе, при ходьбе плавно покачивающие руками, сопровождаемые своими бабу с носовым платком, флаконом и биноклем, казались ей верхом изысканности, она любила старую раден-айу, ну а Адди она отдалась всей душой и сердцем, без оговорок, с первого момента, как увидела: ей тогда было тринадцать, ему восемнадцать. Из-за него она так сопротивлялась, когда папа хотел послать ее учиться в Европу, в пансион под Брюсселем, из-за него она никогда ни о чем не мечтала, кроме Лабуванги, Нгадживы, Патьярама, ради него хотела жить и умереть в Патьяраме. Из-за него она узнала, что такое маленькая ревность, когда он танцевал с другой, и что такое большая ревность, когда подружки рассказывали ей, что он влюблен в такую-то и крутит роман с такой-то, из-за него она всегда будет страдать от ревности – и маленькой, и большой, всю свою жизнь. Он будет ее жизнью, а Патьярам – ее миром, и мысли ее будет занимать сахар, потому что он так важен для Адди. Ради Адди она будет мечтать о том, чтобы родить много детей, и все они будут коричневыми – не такими, как мама и папа с Тео, а коричневыми, потому что ее собственная мать была коричневой, и она сама нежно-коричневая, и Адди – такой красиво-коричневый, точно мавр; и ее дети, много-много ее детей, вырастут – как это принято в Патьяраме – в тени от сахарной фабрики, и сахар будет делом их жизни, они будут сажать тростник и молоть его, и капитал семьи опять возрастет, и вернется былой блеск. И она была так счастлива, как только может вообразить влюбленная девушка, видя свой идеал так близко: Адди и Патьярам – совершенно не догадываясь, как на нее свалилось это счастье – благодаря слову, которое Леони произнесла почти бессознательно, в состоянии самогипноза, в критический момент. О, теперь им с Адди не надо будет искать укромных уголков, рисовых полей в темноте, теперь они обнимались при свете дня, она, сияя, сидела, прижавшись к нему, ощущая тепло его тела, которое скоро будет принадлежать ей полностью, теперь она смотрела на него зачарованным взглядом, не прячась, потому что у нее больше не было сил стыдливо скрываться от окружающих, теперь он был ее, теперь он был ее! И он с добродушной небрежностью юного султана позволял ей гладить себя по плечам и коленям, позволял себя целовать, трепать волосы, позволял обнимать себя за шею, принимая это как должное, ибо привык к женской любви, выражаемой в ласках, еще с тех пор, когда пухленьким карапузом сидел на руках у Тиджем, бабу, обожавшей его, или возился, в детском костюмчике, с двоюродными братьями и сестрами, которые тоже обожали его. Всю эту любовь он принимал как нечто естественное, но в глубине души был удивлен, потрясен поступком Леони. Впрочем, рассуждал он, возможно, то же самое произошло бы и само собой, ведь Додди так его любила… Сам бы он предпочел остаться неженатым, в Патьяраме ему и так хватало семейной жизни, и он сохранил бы свою свободу, чтобы дарить любовь многим женщинам… И по простоте душевной уже сейчас подумал, что у него не получится долго оставаться верным Додди, потому что он слишком добрый, а женщины от него без ума. Потом Додди к этому привыкнет и смирится, ведь, размышлял он, в Соло, во дворце, тоже было так, с его дядями и двоюродными братьями…