Джон сидел в разлапистом кресле с мягкими подлокотниками, положив грязнущие дорожные сапоги прямо на бархатную подушку сиденья, устроенного на подоконнике, и невидящими глазами смотрел за окно на розовый сад. В одной руке он небрежно держал стакан; бутылка знаменитого виски из подвалов МакЭндрю торчала между подушками кресла. Бутылка была наполовину пуста. Было ясно, что Джон в дороге пил, а теперь добавил. Он был сильно пьян. Я вышла на середину комнаты, и он, услышав, как по персидскому ковру прошелестели мои светлые, цвета слоновой кости, юбки, повернулся и уставился на меня. Его лицо показалось мне совершенно чужим – не лицо, а какая-то маска боли. По обе стороны рта у него пролегли глубокие морщины, которых там никогда прежде не было, и взгляд был совершенно больной.
– Беатрис, – сказал он, и это прозвучало, точно вырвавшийся из груди страстный вздох, – Беатрис, почему же ты мне ничего не сказала?
Я сделала еще маленький шажок к нему, беспомощно протягивая руки, повернутые ладонями вверх, и словно говоря, что ответа на этот вопрос у меня нет.
– Я бы все равно любил тебя и никогда бы тебя не оставил, – снова заговорил он. В глазах его блестели слезы, а на щеках виднелись дорожки от уже пролившихся и высохших слез. Морщины в углах рта казались глубокими, как раны. – Ты могла просто довериться мне. Ведь я обещал, что буду любить тебя и в горе, и в радости, что я всегда буду заботиться о тебе. Тебе следовало сразу мне довериться.
– Я знаю, – сказала я, и мой голос сорвался в рыдание. – Но тогда я этого не понимала. И не сумела заставить себя тебе признаться. Я так люблю тебя, Джон! Правда люблю!
В ответ он лишь застонал, мотая головой, откинутой на спинку кресла; казалось, что мои слова о любви лишь усилили терзавшую его боль, но ничуть ее не облегчили.
– Кто отец этого ребенка? – тусклым голосом спросил он. – Ты спала с ним, когда я за тобой ухаживал, не так ли?
– Нет! Нет, все было совсем не так! – воскликнула я, но под взглядом его измученных глаз невольно потупилась и стала разглядывать ковер под ногами – каждую ниточку, каждый элемент вытканного рисунка. Белая шерсть ковра блестела, словно ее только что состригли с овцы, синие и зеленые краски переливались, как крылья зимородка.
– Та фарфоровая сова имеет к нему какое-то отношение? – вдруг спросил Джон, и я даже вздрогнула, столь неожиданно острой оказалась его догадка. – Может быть, и матрос, с которым тогда разговаривала на берегу моря, с ним как-то связан? Я имею в виду того молодого контрабандиста, помнишь? – Его глаза требовали ответа; они проникали мне в самую душу, и я чувствовала, что он держит в руках почти все элементы этой головоломки, но никак не может понять, как сложить их в нужную фигуру. Наше счастье и наша любовь тоже были разбиты, и я не знала, можно ли из этих осколков воссоздать нечто целостное. Но в эту минуту, стоя в нетопленой комнате у холодного камина, я знала, что готова отдать все на свете, чтобы вновь обрести любовь Джона.
– Да, – выдохнула я.
– Он что, предводитель банды? – тихо спросил Джон таким тоном, словно я была одной из его пациенток, которую следовало пощадить.
– Джон… – проникновенно начала я и умолкла. Он соображал слишком быстро, и это заставляло меня идти по пути какой-то беспорядочной лжи, так что я в итоге и сама переставала понимать, куда иду. Я не могла сказать ему правду, но и выдумать такое оправдание, которое его бы удовлетворило, я была не в силах.
– Так он взял тебя силой? – спросил Джон, и в голосе его прозвучала почти нежность. – Он имел над тобой какую-то власть? Это связано с Широким Долом?
– Да! – прошептала я и посмотрела ему в лицо. Он выглядел так, словно его пытают на дыбе, и я заплакала. – Ох, Джон! Не надо смотреть на меня такими глазами! Я пыталась избавиться от этого ребенка, но он не хотел умирать! Я как сумасшедшая гоняла коня, я прыгала через препятствия, надеясь упасть. Я пила какие-то жуткие снадобья. Я просто не знала, что мне делать! Мне жаль, мне правда страшно жаль, что я сразу все тебе не рассказала! – Я упала возле него на колени и, закрыв руками лицо, зарыдала, как крестьянка у смертного ложа своего мужа. Но не осмеливалась коснуться даже его руки, лежавшей на подлокотнике кресла. Так и стояла на коленях, охваченная горем и ощущением невосполнимой утраты.
И вдруг моей склоненной головы с превеликой нежностью коснулась его рука. Я тут же отняла от лица руки и посмотрела на него.
– Ах, Беатрис, любовь моя, – надломленным голосом промолвил он.
Я еще чуть-чуть придвинулась к креслу и, не вставая с колен, прижалась к его руке своей мокрой от слез щекой, а он, перевернув руку, ласково принял мое лицо в углубление ладони и сказал:
– Ты пока ступай к себе. – И в его голосе больше не было гнева, была только глубокая печаль. – Сейчас я слишком устал и слишком много выпил, чтобы ясно мыслить. Мне кажется, это конец всему, Беатрис, но я пока не хочу говорить об этом. Мне нужно время, чтобы как следует подумать. Так что оставь меня.
– Может быть, тебе лучше пойти в свою комнату и попробовать уснуть? – осторожно спросила я. Мне хотелось, чтобы он лег в удобную постель и хорошенько отдохнул; меня страшили эти новые морщины у него на лице – следы усталости и сильнейшей душевной боли.
– Нет, – сказал он. – Я посплю здесь. Только попроси, чтобы меня никто не беспокоил. Мне надо какое-то время побыть одному.
Я кивнула, услышав в его голосе отчетливое желание поскорее избавиться от моего присутствия, встала и, подавив горестное рыдание, медленно побрела к двери. Джон ко мне больше даже не прикоснулся, но, когда я была уже на пороге, он мягко меня окликнул, и я тут же обернулась.
– Беатрис, ты сказала мне правду? – спросил он, вглядываясь в мое лицо. – Тебя действительно изнасиловал вожак этой банды контрабандистов?
– Да, – обронила я и, помолчав, прибавила: – Господь свидетель, я бы никогда не предала тебя, Джон! Это случилось против моей воли, а не по моему свободному выбору.
И он кивнул с таким видом, словно моя клятва могла послужить тем камнем, на который мы оба могли бы ступить, чтобы преодолеть этот поток горя и вновь воссоединиться на безопасном берегу. Но больше он ни слова мне не сказал, и я тихонько вышла из комнаты.
Первым делом я, конечно, решила пройтись и, набросив шаль, вышла из дома, не прикрыв свои каштановые локоны ни чепцом, ни шляпой. Всегда, если у меня начинало тоскливо ныть сердце, я стремилась на волю. Я быстро прошла через розарий, открыла садовую калитку и очутилась на выгоне, где паслись лошади. Узнав меня, они тут же направились ко мне и стали нежно тыкаться мордой, прося угощения. Но я лишь мимоходом погладила их, вышла через крытый вход на кладбище и по лесной тропе стала спускаться к берегу Фенни. Я шла не останавливаясь, забыв снять с себя домашние шелковые туфельки – когда я вернулась, эти туфельки были безнадежно испорчены: все в пятнах, в земле, промокшие насквозь. Мое красивое платье, надетое к чаю, волочилось подолом по влажным луговым травам.