В течение нескольких дней моя печаль и впрямь была неподдельной. Но по мере того, как все сильней становились мой страх и чувство стыда из-за того, что Джон обо всем догадался, моя любовь к нему начинала остывать, и к похоронам – то есть всего через неделю после того, как я пригрозила ему виселицей, если он вздумает меня выдать, – я уже отчетливо понимала: я его ненавижу и не успокоюсь, пока не заставлю его убраться из Широкого Дола и не умолкнуть навеки.
Я надеялась, что в день похорон Джон тоже будет пьян, но когда Гарри сажал меня в карету, Джон как раз вышел из дверей дома на крыльцо, ярко освещенное июньским солнцем, и поразил меня своим видом. Он был тщательнейшим образом одет; на нем отлично сидел элегантный черный камзол; волосы идеально напудрены; на черной треуголке траурный креп. Он, правда, казался чересчур бледным, и его явно знобило, несмотря на жаркое солнце. Во всяком случае, стоило ему встретиться со мной глазами, и он вздрогнул всем телом. Однако выпил он совсем немного – не больше, чем ему было нужно, чтобы достойно встретить испытания этого печального дня, – и, если судить по жесткому выражению его глаз, он был твердо намерен продержаться до вечера. Рядом с ним Гарри выглядел рыхлым, преждевременно расплывшимся и безвольным. Джон неторопливо, ровным шагом подошел к карете и молча, точно бледнолицый ангел мести, уселся напротив меня. Я чувствовала, как из глубин моей души поднимается волна страха. Муж-пьяница – это публичное унижение для меня, его жены. Но трезвый Джон, Джон, исполненный жажды мести, вполне способен был меня уничтожить. Мало того, у него было полное законное право мне приказывать, командовать мною, следить за каждым моим шагом. Например, выяснить, где я провела ночь и спала ли я в собственной постели. Он имел право в любое время дня и ночи зайти ко мне в комнату и лечь ко мне в постель. Но хуже всего было то – и эта мысль была настолько невыносимой, что я до боли сплела пальцы, затянутые в черные перчатки, и зажала их между коленями, стараясь унять дрожь, – что Джон мог в любой момент уехать из Широкого Дола и подвергнуть меня унизительной процедуре публичного развода, если я откажусь поехать с ним вместе.
Украв его фамилию для своего бастарда, я обокрала и себя – сама лишила себя той свободы, которой любой мужчина, женатый или холостой, пользуется постоянно и безвозмездно. И теперь днем и ночью я была обязана жить под наблюдением этого человека – моего мужа, моего врага. И если он захочет, то при полном попустительстве со стороны закона может не только увезти меня из родного дома, но и посадить в тюрьму. Выйдя замуж, я утратила даже те жалкие привилегии, какими обладает любая старая дева. И если мой муж действительно меня ненавидит, то меня наверняка ждет весьма прискорбное будущее.
Джон наклонился к Селии и ласково потрепал ее по маленьким ручкам, в которых был зажат молитвенник.
– Не надо так печалиться, – сказал он даже, пожалуй, с нежностью. Голос у него звучал хрипловато – он слишком мало спал и слишком много пил в последнее время. – Ее смерть была мирной и легкой, а при жизни ей было даровано счастье общаться с вами и маленькой Джулией. Не надо печалиться, дорогая Селия. Всем нам стоило бы пожелать себе такой безгрешной жизни, полной любви, какую прожила она, и такой легкой, безболезненной смерти.
Селия склонила голову и в ответ на ласковые слова Джона сжала его руку своей затянутой в черную перчатку рукой.
– Да, вы правы, – тихо сказала она, изо всех сил сдерживая слезы. – Но это такая тяжелая утрата! Я была ей всего лишь невесткой, но любила ее так сильно, словно была ей родной дочерью.
После столь безыскусного признания Джон бросил на меня жесткий, полный иронии взгляд, и мое лицо вспыхнуло от гнева и на него, и на то, что они затеяли этот нелепый сентиментальный разговор.
– Да, вы любили свою свекровь, пожалуй, больше, чем ее родная дочь, – согласился Джон, не сводя с меня своих светлых проницательных глаз. – Я уверен, что и Беатрис так думает, не правда ли, дорогая?
Я тщетно пыталась взять себя в руки, заставить свой голос звучать так, чтобы в нем не было слышно ни гнева, ни страха, ведь Джон намеренно дразнил меня, пытаясь поймать на крючок. Скользя, точно умелый конькобежец, по тонкому льду правды, он бросал мне вызов, он пытался меня запугать, но он забыл, что я тоже сильный игрок.
– Да, конечно, – ровным тоном ответила я. – Мама всегда говорила, как ей повезло, какой замечательный выбор сделали мы с Гарри, какие у нее чудесные невестка и зять. А зять к тому же еще и врач прекрасный.
Это его задело, на что я, собственно, и рассчитывала. Он понимал, что одно мое слово – и его имя вычеркнут из университетских списков. Одно мое слово – и ему суждена петля висельника, сколько бы он ни пытался оправдываться и сваливать вину на меня. Он понимал – и лучше бы ему постоянно помнить об этом, – что меня не стоит доводить до белого каления, что я вполне способна выдержать любой скандал, любые сплетни, которые может вызвать подобное обвинение, и публично заявлю, что он, будучи пьяным, дал моей матери слишком большую дозу опасного лекарства. И никто не сможет мои слова опровергнуть.
В карете Джон сидел рядом с Гарри, но очень старался даже краем одежды его не коснуться. И я видела, как нервно он покусывает губы, как изо всех сил стискивает дрожащие руки, чтобы никто не заметил этой дрожи. Ему явно нужно было выпить еще, чтобы держать в узде свой внутренний страшный мир.
Все мы молчали, глядя в окна на медленно проплывавшие мимо нас высокие деревья, окаймлявшие подъездную аллею и вскоре сменившиеся полями и разбросанными по полям домишками фермеров и жителей деревни. Зазвонил похоронный колокол, и я видела, как люди в полях, заслышав эти неторопливые, тягучие удары, снимают шапку и застывают в неподвижности, ожидая, пока мы проедем, а потом сразу снова принимаются за работу. Я с сожалением вспоминала те времена, когда каждый из них получил бы полностью оплаченный свободный день, чтобы отдать дань уважения кому-то из умерших хозяев. Впрочем, наши арендаторы, даже самые бедные, все же этим утром оставили свои дела и толпой пришли в церковь, чтобы проводить мою мать в последний путь.
Она символизировала для них все то, что осталось от их прежнего, любимого сквайра, моего отца, и с ее внезапной, неожиданной кончиной и эта земля, и сама усадьба теперь полностью переходили в руки молодого поколения семьи Лейси. Для очень многих, пришедших в церковь и на кладбище, прощание с моей покойной матерью стало прощанием с прежней жизнью и прежними временами. Однако еще больше было тех, которые говорили, что мой отец жив до тех пор, пока поместьем правлю я; что им в Широком Доле не нужно бояться перемен и испытывать неуверенность в будущем. Эти люди не скрывали своего мнения на тот счет, что настоящий хозяин поместья – это отнюдь не молодой сквайр, который, как и многие сейчас, просто помешан на всяких новшествах и увеличении доходов, а его сестра, которая и землю эту знает не хуже, чем большинство дам свою гостиную, и сама чувствует себя гораздо свободней и лучше среди полей и лугов, чем в бальном зале.
Мы последовали за гробом в церковь на тяжкую, зловещую службу, а потом снова следом за гробом вышли наружу. Фамильная усыпальница была уже вскрыта, и маму положили рядом с отцом, словно при жизни они были любящей, неразлучной парой. Позже, разумеется, мы с Гарри собирались воздвигнуть в честь мамы памятник рядом с тем уродливым «произведением искусства» у северной стены, которое было посвящено нашему отцу. Наконец викарий Пиерс завершил службу, закрыл молитвенник, и я на мгновение забыла, где нахожусь, и, вскинув голову, как пойнтер, взявший след, внятно сказала с истинно хозяйским страхом: