– Я прекрасно себя чувствую, – столь же холодно ответила я. – Спасибо, Люси, вы можете идти. Сегодня вечером вы мне больше не понадобитесь. Вы, горничная леди Лейси и все остальные тоже намерены сегодня на мельницу пойти?
– Если разрешите, – сказала она, и я услышала в ее голосе откровенный вызов.
– Разрешаю, – сказала я. Я слишком устала, чтобы вступать с ней в поединок. Похоже, я полностью истощила всю ту приязнь, которую слуги всегда ко мне испытывали. Я истощила тот запас любви, с которой ко мне когда-то относились все люди в этом поместье. Я все еще была очень молода, но, похоже, прожила уже слишком долго. Я успела насладиться жизнью в те, лучшие свои, годы, когда меня со всех сторон окружала любовь, когда буквально все обожали хорошенькую «мисс Беатрис». Теперь я чувствовала себя старой и усталой, мечтающей только о том, чтобы лечь и уснуть. Я быстро прошла мимо Люси, и шелковый трен моего платья с шуршанием летел за мной следом, дрожа и переливаясь, точно поток зеленого яда, когда я спускалась по лестнице. Но я утратила даже свою прежнюю, быструю и легкую походку; я чувствовала себя не хорошенькой девушкой, а какой-то улиткой, слизняком, который оставляет свой липкий след на всем, чего коснется.
Они все уже ждали меня в холле; и карета стояла у крыльца. Гарри выглядел на редкость представительно в сером шелковом камзоле, черном вышитом жилете и серебристо-серых чулках. Селия казалась напрочь лишенной цвета в темно-синем шелковом платье, которое ей совершенно не шло и придавало ее напряженному бледному лицу какой-то желтоватый оттенок. Джон, как всегда, был хорош собой и весьма тщательно одет; кроме того, в его глазах светилось понимание того, что все это не может длиться вечно, а значит, с той же неизбежностью, с какой надвигается эта гроза, в нашей усадьбе тоже что-то важное непременно должно перемениться. Они дружно повернулись ко мне, когда я вошла, и я, охваченная внезапным приступом гнева и возмущения, подумала: «Боже мой! Что же я наделала? Я тщательно планировала свою жизнь; я брела по колено в крови; я убивала – и собственными руками, и случайно; я все продолжала и продолжала так жить, пока сердце мое не стало совсем холодным и ожесточенным. Но зачем? Чтобы эта бесполезная троица могла и впредь жить здесь в полном достатке и с чистой совестью? Чтобы я до конца жизни могла каждый день их видеть? Чтобы каждый ужасный день своей ужасной жизни я видела перед собой Гарри, Селию и Джона, пока не умру? Неужели я для этого затеяла и вела всю эту долгую и трудную борьбу?»
Я с трудом справилась с собственным лицом; я даже коснулась пальцами лба, прикрывая его, чтобы успеть разгладить горестные морщины и убрать из глаз выражение полного отчаяния.
– Прошу прощения за то, что заставила вас ждать, – непринужденным тоном сказала я. – Ну что, поехали?
Отвезти нас мог только кучер Бен – он единственный из слуг еще оставался в доме. Все остальные были уже на мельнице – их на всю ночь отпустила наша добрая Селия, чтобы они хорошенько попраздновали вместе с жителями деревни. Так что Джону пришлось самому поднять ступеньки и закрыть дверь кареты. Неприятное покачивание кареты и этот странный предгрозовой свет вызвали у меня воспоминание о морской болезни, которой я страдала на корабле, и я плотнее сжала губы. Селия и Джон вполголоса разговаривали о том, как провалились все их благотворительные попытки, и о том, что вряд ли удастся изменить жизнь деревни к лучшему; и мне снова послышались в голосе Селии знакомые панические нотки, когда она сказала: «Что бы мы ни делали, этого, увы, совершенно недостаточно! Сколько бы денег мы ни вкладывали, мы все равно, похоже, только оттягиваем их страшный конец. Мы ничего, ничего не можем, а ведь впереди зима!»
Она говорила с такой тревогой, что я изо всех сил стиснула зубы, пытаясь заглушить страшные предчувствия и усмирить рвущийся наружу гнев. Но я молчала, до боли закусив губу.
Карета подъехала к мельничному двору, и к нам разом повернулась сотня лиц, казавшихся зеленоватыми в грозовом вечернем свете. Селия вышла из кареты первой, и вокруг послышалось негромкое журчание вежливых приветствий. Зато когда я сходила по ступенькам на землю, в толпе стояла мертвая тишина, столь же холодная, как вода в мельничном пруду, однако каждая женщина сделала книксен, и каждый мужчина, сорвав с головы шапку, поклонился и дернул себя за чуб. Джона приветствовали возгласы: «Добрый день!», но когда Гарри в ответ, как последний дурак, заорал: «Добрый день! С хорошим вас урожаем!», ответом ему было ледяное презрительное молчание.
– Лучше бы нам поскорее со всем этим покончить, – сказал он Селии вполголоса, но достаточно внятно, и засунул палец под туго завязанный галстук, освобождая узел.
– Хорошо, – сказала она. – Ты прочтешь молитву?
Гарри растерянно посмотрел на нее, но все же большими шагами подошел к столу, выждал, пока все рассядутся, и пробормотал несколько слов на латыни, которые, возможно, когда-то знал и понимал. Потом он махнул рукой миссис Грин, стоявшей в дверях кухни, и она с каменным лицом и без малейших признаков улыбки вынесла большой поднос с ломтями ветчины, цыплятами и говядиной и с грохотом поставила его на стол. Следом за ней вышли кухонные девушки из усадьбы, и каждая несла большую тарелку с различными сырами; следом за ними лакеи вынесли огромные караваи свежего золотистого хлеба. Однако при виде всего этого великолепия за столом не послышалось радостных возгласов. И взволнованного трепета все это тоже не вызвало. Душа ушла из Широкого Дола. Эти люди были просто голодны; они умирали от голода. А вкус мяса они давно уже позабыли. Но драки не было. Они были слишком измождены, чтобы драться. Отчасти также их сдержанность диктовалась добрым отношением к Селии и Джону. Но главное – у них просто не было сил сражаться за еду. Они давно смирились с тем, что им всем суждено умереть от голода, и среди них не нашлось никого, кто был бы достаточно разгневан или просто достаточно решительно настроен, чтобы выхватить у соседа его порцию. Естественных вожаков – старого Тайэка и тех троих парней – в деревне больше не было. А те, что остались, были всего лишь жалкими бедняками, готовыми терпеть голод молча, молча ожидать неминуемой смерти и больше не испытывать перед ней страха. Они настолько изголодались – меня даже затрясло от этого зрелища! – что даже есть не могли.
Если на рождественском празднике они буквально когтями вырывали пищу друг у друга, как дикари, как дикие голодные звери, то теперь они даже острого голода больше не испытывали – они привыкли есть или очень мало, или совсем ничего. И сидя за праздничным столом, обильно накрытым в честь нового урожая, они уже не могли наслаждаться вкусной едой: они забыли, как это делается. Замечательные сыры и свежая ветчина утратили для них свой вкус и аромат. И их бедные, до предела сжавшиеся желудки не могли справиться с нормальным количеством пищи. Они слишком привыкли голодать.
И они почти не ели. Вместо этого они бесстыдно хватали огромные ломти хлеба, перекладывали их мясом и сыром и рассовывали все это по карманам, за пазуху – куда угодно. Они прятали пищу в невероятных количествах, как белки, готовящиеся к суровой зиме. Но не вырывали ее друг у друга. Теперь они, напротив, помогали друг другу, а самым слабым, особенно дряхлым старикам, их долю заботливо выделяли сами молодые мужчины, у которых щеки были ввалившимися и бледными от недоедания. Печальнее всего было смотреть, как эти старики в свою очередь совали дополнительные куски мяса матерям с маленькими детьми. Одна девушка, явно беременная, сидела с выражением тупого отчаяния на лице, и с какой трогательной нежной заботой ее соседи уговаривали ее непременно взять свою порцию мяса и сыра, завернуть все это в платок и унести с собой. Нет, эти голодные люди не вырывали еду друг у друга изо рта. Они уже научились дисциплине голода, испытав глубокое потрясение после тех смертей, что случились минувшей зимой. Теперь они делились друг с другом, хотя их собственные животы урчали от голода.