Из моих припухших глаз брызнули слезы; я чувствовала, как они холодят мне щеки, словно я плачу от горя и совсем обессилела. Хорошенькие крыши из голубой черепицы, высокие старые колокольни, дрожащая голубоватая дымка на горизонте, признак приятной теплой погоды – ничто меня не радовало, ничто не могло меня согреть. Я понимала, что беременна, и мне было очень страшно.
В тот день мы как раз собирались ехать дальше, и остальные уже ждали меня внизу. Я спустилась, но, почувствовав, как к лицу приливает жар и к горлу вновь подступает тошнота, сказала, что кое-что забыла у себя в комнате, и стремглав бросилась наверх, чтобы избежать их удивленно-сочувственных взглядов. И вот сейчас я должна была снова спуститься вниз, сесть в дилижанс и почти весь день провести в нем, покачиваясь и подскакивая на колдобинах разбитых французских дорог и слушая, как Селия вслух читает свой проклятый путеводитель, а Гарри, как всегда, храпит. И некому было протянуть мне руку в минуту страшной беды и отчаяния. И сама я никого не могла попросить: «Помогите! Мне так плохо!»
Собственно, с тех пор, как началось это утреннее недомогание, я уже втайне догадывалась, в чем дело. И все же, когда у меня в положенное время не пришли месячные, я обвинила в этом нервы и чрезмерное возбуждение во время свадьбы и в начале путешествия. Но в глубине души мне все стало ясно еще недели две назад. Просто я никак не могла заставить себя повернуться к этой беде лицом. И я, уподобляясь Гарри и маме – хотя сама всегда мыслила очень трезво и отличалась решительностью, – упорно гнала от себя тревожные подозрения. Но они возвращались, и каждое солнечное утро, просыпаясь, я чувствовала себя больной и встревоженной. В течение дня, улыбаясь Гарри и болтая с Селией, я могла на какое-то время забыть об этом, успокоить себя необременительной ложью, что я совершенно здорова, а мое недомогание просто связано с переменой мест, с нашим путешествием. А ночью, лежа в объятиях Гарри и побуждая его проникать в меня как можно глубже, я каждый раз в глубине души надеялась, что это заставит мои месячные снова прийти, но с утра все начиналось снова, и мне с каждым днем становилось все хуже. Я уже всерьез стала опасаться, что Селия со своей нежной проницательностью заметит мое состояние, а я, чувствуя себя такой усталой и одинокой, не смогу скрыть от нее свою тайну, и тогда сильнее всякого здравомыслия станет моя потребность в помощи и любви, мое желание, чтобы хоть кто-то сказал мне: «Не бойся. Ты не одна. Вместе мы с этим как-нибудь справимся».
Теперь мне было уже очень страшно, и о своем ближайшем будущем я даже думать не осмеливалась.
Я вынула из ридикюля носовой платок и, держа его в руках в качестве извинения, спустилась вниз. Селия ждала меня в холле, пока Гарри расплачивался по счетам, и радостно улыбнулась, но я не сумела улыбнуться ей в ответ, настолько были напряжены мышцы моего лица. Вероятно, я была очень бледна, потому что Селия вдруг спросила:
– Вы хорошо себя чувствуете, Беатрис?
– Отлично! – ответила я, и она, приняв мою чрезмерную краткость за нежелание говорить на эту тему, больше ни о чем меня не спросила, хотя больше всего мне хотелось расплакаться, броситься к ней в объятия и попросить ее спасти меня от той страшной угрозы, что нависла надо всем моим будущим.
Я просто представить себе не могла, как мне теперь быть.
В карету я садилась, словно всходя на эшафот. И сразу же отвернулась и уставилась в окно, чтобы охладить вечное желание Селии поболтать. Загибая под ридикюлем пальцы, я подсчитала, что уже два месяца беременна и могу ожидать разрешения от бремени в мае.
С бессильной ненавистью я смотрела на солнечный французский пейзаж, проплывающий за окном, на приземистые домики и пыльные, хорошо вскопанные сады и огороды. Эта чужая земля, эти незнакомые места тоже казались мне частью кошмара, связанного с моим затруднительным положением. Я испытывала смертельный страх, думая о том, что может случиться самое худшее: я умру во время этих позорных родов и никогда больше не увижу ни своего милого дома, ни Широкого Дола. И мое тело будет похоронено на одном из этих ужасных тесных французских кладбищ, а не возле нашей деревенской церкви, не в моих родных местах. Еле слышное рыдание вырвалось из моей груди, и Селия, оторвавшись от книги, тут же посмотрела на меня. Я чувствовала ее взгляд, но даже головы в ее сторону не повернула. Она ласково потрепала меня по плечу своей маленькой ручкой – так взрослый мог бы утешить огорченного ребенка, и этот жест немного успокоил меня, но я никак на него не ответила, лишь сморгнула навернувшиеся на глаза слезы.
Два или три дня я ехала молча; это злосчастное путешествие все продолжалось, а Гарри ничего не замечал. Когда ему становилось скучно, он перебирался на козлы и ехал рядом с возницей, чтобы лучше видеть окрестности, или нанимал лошадь и с удовольствием садился в седло. Селия посматривала на меня с нежностью и тревогой, но не вмешивалась в мои мрачные раздумья, хотя я видела, что она всегда готова поговорить со мной, выслушать меня. Но я ничего ей не говорила и старалась сохранять на лице безмятежное выражение, особенно когда Гарри был поблизости; или же просто смотрела в окно, когда мы с Селией оставались одни.
К тому времени, как мы добрались до Бордо, я успела преодолеть первый шок; разум мой перестал метаться и шататься, как пьяный. И первое, что мне пришло в голову, это избавиться от нежданной обузы. Я сказала Гарри, что хочу как следует покататься верхом, чтобы стряхнуть, наконец, с себя всякое беспокойство. Он с сомнением смотрел, как я выбираю на конюшне самого зловредного с виду жеребца и при этом настаиваю на дамском седле, хотя мне все советовали этого не делать. Что ж, все они оказались правы. Даже будучи в самой лучшей своей форме, я бы на этом жеребце не удержалась. Он сбросил меня на землю в первые же десять секунд, еще на конюшенном дворе. Меня подняли, поставили на ноги, и я даже сумела улыбнуться и сказать, что не ушиблась. Потом я сказала, что, пожалуй, сегодня лучше посижу спокойно. Целый день я сидела в своем номере и ждала. Но ничего так и не произошло. Теплые лучи осеннего французского солнца вливалось в окно, и я показала солнцу язык, отвергая все здоровое, сильное, плодоносное. Эта хорошенькая светлая комнатка вдруг показалась мне чересчур тесной; стены словно смыкались, мне нечем было дышать. У меня было ощущение, что в воздухе разлит какой-то отвратительный запах, что им провоняла вся Франция. Схватив капор, я сбежала вниз и приказала подать мне маленькое ландо, которое Гарри нанял на то время, что мы проведем в городе. Но тут следом за мной вниз неторопливо спустилась Селия и удивленно спросила:
– Вы собираетесь ехать одна, Беатрис?
– Да! – резко ответила я. – Мне необходимо подышать свежим воздухом.
– Хотите, я поеду с вами? – предложила она. Ее уклончивая манера невероятно меня раздражала в первую неделю нашего путешествия, но вскоре я поняла, что это не от недостатка ума или уверенности, а из деликатности и простого желания угодить.
Ее вопросы – «Мне пойти с вами в театр?», «Мне пообедать вместе с вами или лучше одной?» – означали просто: «Вы предпочитаете мое общество или хотите остаться наедине?», и, кстати, мы с Гарри, к своему удивлению, вскоре обнаружили, что Селия не обидится ни в том случае, если мы от ее предложения откажемся, ни если мы его примем.