Тогда ей казалось, что она сделала свой выбор, но спокойствия не было; что-то сидевшее в ней, настырное и подгонявшее, напоминало, что Василько прост и слаб, и потому непременно и себе шею сломает, и, что горше, будущих ее детей пустит по миру. Янка пыталась сопротивляться этому крепко сидевшему в ней и вечно напоминавшему о себе ненасытному зверьку, но он был упрям.
Наезд Воробья еще более приоткрыл для нее слабость Василька. Сопротивляться сидевшему в ней зверьку более не было сил; он все нашептывал ей, что у Мирослава она заживет вольготно, через год-другой станет государыней обширных земель, что свобода Василька призрачна. «Смотри, – нашептывал он, – Мирослав не попрекал ни замужеством, ни твоим положением, а Василько бил и срамил тебя, да еще намекал, что ты не ровня ему. Не верь, что он осчастливит тебя».
Подсыпав чернецу, Пургасу и Карпу сонного зелья, задобрив Аглаю, Янка побежала вместе с Мирославом и его людьми в Воробьево.
Иногда ей казалось: сидевший в ней ненасытный зверек есть дьявольское наваждение, когда-нибудь погубящее ее. Но даже теперь, в холодной клети, его голос настойчиво звучал из душевных глубин и просил не сокрушаться, утешал, что судьбишка ее все едино предрешена и от нее лишь требуется послушание ему.
«Не печалься о своей тяжкой доле, не тужи о Мирославе, не вспоминай Василька, которому ох как нелегко придется на белом свете, – нашептывал он. – Будут у тебя мужи сильнее и славнее этих молодцев».
В первую ночь осадного сидения приснился Васильку сон.
Приснилось, что мать умерла не прошлой осенью, а только что. Но на дворе почему-то летний день и о татарах никто и не слыхивал.
Ночью прошел проливной дождь, затяжной и теплый, воздух пропитан влагой, небо затянуто неподвижными и плотными облаками. Безветренно. На погосте многолюдно. Лица людей кажутся размытыми.
Василька тяготит вид погоста. Он ощущает давящую тесноту от множества могильных холмиков, покосившихся деревянных крестов и густо разросшихся деревьев, застывшие ветви которых кажутся восковыми. Ему больно от того, что не стало матери; кажется, что еще никогда он не переносил таких душевных мук.
Внезапно Василько спохватывается. Где же колода с телом матери? Есть свежевырытая могила и подле нее бугорок рыже-бурой земли, от которой так остро и навязчиво тянет земельной сыростью, но нет колоды. Он лихорадочно озирается, смотрит так, словно потерял что-то дорогое и важное, без которого жизнь не мила будет, и успокаивается только тогда, когда видит перед собой дубовую колоду.
В колоде лежит усопшая. Лицо ее обмотано повоем. Она чем-то напоминает мать, и в то же время Василько начинает замечать, что будто не мать лежит. Он хочет закричать, но в последний миг успевает крепко сжать зубы и еще раз пристально всматривается в усопшую, чтобы убедиться, не ошибся ли он. Может, от безмерной кручины помутился его разум и надобно только внимательно вглядеться?
Он видит женку с молодым и чистым лицом, на котором даже заметен румянец. Она как бы застыла на вдохе, и вот-вот ее чуть приоткрытые губы разожмутся, грудь поднимется и дрогнут веки. Лежит без воздуха и покрова, одетая в простую холщовую сорочку.
Люди, собравшиеся вокруг колоды, не замечают странной пугающей подмены. Сзади Василька заголосили плакальщицы, нудно и протяжно. У изголовья колоды встала сестра. Матрена – в черном повое, темно-синей свитке; лицо пухлое и покрасневшее от слез. Согласный плач усиливается, кажется, что вслед за плакальщицами заголосили все находившиеся на погосте люди. Плачет и сестра; плачет, не сдерживая своих чувств, машет бессвязно руками; склоняется над лицом покойной и целует ее.
Один он не может источить слезу. Василько не понимает, отчего так скорбит сестра, почему причитают по матери плакальщицы, когда в колоде лежит незнакомая женка. Он остерегается сказать сестре и людям о подмене и желает, чтобы похороны быстрее закончились.
Его взгляд робко падает на лицо умершей. И здесь Василько видит, что в колоде лежит мать. Она плачет. Слезы катятся из-под ее сомкнутых век по изрезанным морщинами восковым щекам. И сестра, и плакальщицы, и собравшиеся люди воспринимают ее слезы как должное. Василько заставляет себя не выказать испуга и растерянности.
Сестра выпрямилась и отошла в сторону. Подчиняясь не столько желанию в остатний раз увидеть мать и проститься с ней, сколько пониманию того, что это нужно сделать, он подходит к изголовью колоды. И здесь он видит, что мать открыла глаза и привстает; хочет бежать, но не может пошевельнуться. Ему невыносимо страшно и еще горько, потому что это произошло с его матерью, и люди, заметив движение покойницы, всполошились – отовсюду слышатся возгласы удивления и смятения.
Внезапно люди будто растворились в душном, насыщенном влагой воздухе. Он остается один на один с матерью, пытается позвать сестру, но исторгает только протяжный нечленораздельный звук. Он слышит топот ног, треск обломанных сучьев, видит, как трепещет потревоженная листва. Лицо матери все приближается. Утратившее печать смерти, оно все во власти чувств: любви и скорби. От плача оно сжалось, слезы медленно катятся по знакомым морщинам.
Такое родное, милое лицо. Как бы он обрадовался, встретив живую мать. Непременно обнял бы и поцеловал ее, попросил прощения, пожаловался, как ему грустно и тяжко без нее и как много людей хотят ему зла. Но теперь, когда мать испила смертную чашу и внезапно ожила, он боится ее. Будто сама смерть, принявши облик дорогого человека, пытается увести его в свой вечный полон.
Лицо матери приближается, она уже тянет к нему руки – Василько закрывает глаза, кричит и просыпается.
Весь день Василько находился под впечатлением жуткого сна. Был на кремлевской стене, выезжал верхом с Филиппом за город, обучал крестьян ратному делу, но воспоминания о ночном кошмаре неотступно преследовали его. Что это было: материнское предостережение или предсказание скорой погибели? Одно было ясно Васильку: этот сон не к добру.
От кручины великой Василько зашел под вечер в церковь. Пора уже о душе подумать. Может, не поздно еще?
Храм был переполнен. От духоты, которую не смог разогнать даже студеный, проникавший через открытые врата воздух, гасли свечи и царствовал полумрак. Поблекли оклады икон, потемнела роспись на стенах.
«Господу миром помолимся!» – громовым гласом пел в глубине храма дьяк. Василько пытался пройти вперед не столько для того, чтобы занять место среди молящихся согласно своему положению, сколько желая подойти к иконе Богородицы и приложиться к ней. Он изумился тому, что мужи и женки не соблюдали устоявшегося обычая и не стояли раздельно, но еще более подивился и даже озлился, когда ощутил дружное ожесточенное противление людей его желанию. Они толкали его, оттирали назад, злобно ругали сквозь зубы. Люди будто переменились, не было среди них ни меньших, ни сильных; собольи шубы и овчинные тулупы, сафьяновые сапоги и лапти перемешались и не стыдились близости.
«Первый раз после Рождества пришел в храм, и даже приложиться к иконе не пускают. Вспомнили о Боге, когда горюшко привалило», – раздраженно думал Василько. Он воззрел на стоявших впереди себя, высматривая слабого и малого. «Вежеством не вышло, силой к образу подойду!»