Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 144

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Василько, словно в наказание себе за дармовое питие на Федоровом дворе и убийство Волка, не покидал прясла. Даже множество вражеских стрел и все более крепчавший к вечеру мороз не сломили его терпения. Он будто бы был заговорен – стрелы летели в него, но в последний миг отворачивали в сторону. Так казалось крестьянам. Только однажды стрела скользнула по кольчуге и упала на мост. Василько лишь повел плечами и поправил шлем. Он почему-то думал, что с ним сегодня не случится худого.

Гораздо больше, чем татарские стрелы, Васильку досаждали невеселые раздумья. Они были навеяны числом татарской рати, обложившей Кремль. Созерцая раскинувшийся внизу вражеский стан, Василько пришел к убеждению, что при правильной осаде осажденным вряд ли более седмицы продержаться. Еще во Владимире он узнал от болгарских беженцев многие татарские хитрости, слышал от них немало слов об их бесчисленной силе и, как ему думалось, представлял ее. Но такого многолюдного сборища увидеть не ожидал. Это была не рать, это был народ, тронутый железной волей со своего места. Потому жалость сдавила сердце Василька, не только к себе, но и к крестьянам, москвичам, и ко всем добрым христианам.

Что же ты за такое странное существо, человече? Зачем не желаешь жить своим трудом? Почему все думаешь добыть свое счастье за счет себе подобных? Ведь только малое возьмешь, а большее погубишь; и зло сотворишь, и через то зло много горя принесешь другим и себе навредишь: детям, внукам, правнукам твоим придется твои грехи кровью и горем смывать. Отчего ты так немощен разумом? Отчего не думаешь о будущем и не смущает тебя загадочная вечная пустота времени?

И несчастен ты, человече! Все радуешься деяниям рук своих, смотришь с надеждой в будущее, но не разумеешь, как легко может быть порушено другими твое благополучие.

Крестьяне еще перед первым снегом тешили себя грядущей спорой весной, молили о теплом красном лете, о спелой ржи на полях, а тут навалили татары… Наверное, надеются они на своего господина, думают, что уж Василько-то знает, как отсидеться от татар. А может, не надеются, поняли – обречены, и пойдут гулять у Тайницкой страх и отчаяние.

Все же правильно Василько решил согнать крестьян с прясла. Татары на приступ не пошли, только стреляли. Его сермяжная и лапотная рать почти вся уцелела. А подле Угловой стрельни стена была черна от посадских людей, и Василько видел, как метались и гибли они от стрел. Он уже собирался уведомить Ратшу, который сидел воеводой на Угловой стрельне, чтобы тот согнал с прясла москвичей, но не уведомил, вспомнив, как днем был обвинен в крамоле, и поостерегся накликать на себя другую беду.

Да и сам как ни уберегал крестьян, а все же понес потерю. Татары поразили троих: двух мужей изранили легко еще до прихода Василька на прясло, а молодую женку убили шальной стрелой, которая влетела в бойницу нижнего подошвенного моста стрельни. Теперь лежит убиенная на снегу, подле сторожевой избы, рогожей прикрытая, а подле нее тужит, сидя на коленях, старая мать. И хотя Пургас хвастался, что нанес татарам немалую язву, и еще, кроме Пургаса, иные крестьяне постреливали (среди них есть и такие, которые издалека белке в око стрелой попадают), все же потеря Василька была более тяжелой, чем татарский урон. Ведь, по разуменью Василька, на каждого крестьянина выходили сотни и сотни привычных к ратному делу ворогов. Нужно было сотворить степнякам пакость, одержать над ними хоть малую победу, чтобы не давил на душу невыносимый груз бессилия и обреченности.

А внизу, на реке и ближе ко рву, шла великая работа: невидимые во тьме люди стучали, тесали, били; гортанные подгоняющие крики перемешивались со многим тихим и боязливым говором. Васильку показалось, что не только земля покорно изменила облик под натиском пришельцев, но даже воздух уступил неприятелю. Вместо морозной ядреной свежести и едва уловимого запаха хвои он чувствовал горьковатый привкус от чадивших огней и сладковатый, с кислинкой, чуждый степной дух.

Василько подумал, отчего христиане были так непростительно легкомысленны к тем знамениям, которые стали посещать их в последнее время? То аж целую седмицу ярко светила на ночном небе хвостатая звезда; то встала на земле лютая засуха и горели леса, болота, и сотворилась мгла, и птицы падали на лету мертвыми; то наваливался мор, который был так свиреп, что иные города делались пустыми; то беспрерывно шли дожди и жито гнило на корню; то рыбаки вытащили из воды страшного и неведомого урода; то изыдет из реки огромный змей и давай пожирать людей и животину. Все это происходило на веку Василька с пугающей частотой и удивительным постоянством, будто там, на небеси, упрямо предупреждали христиан о скором всеобщем несчастии и призывали образумиться, поостеречься да подумать о себе крепко-накрепко. И сейчас Василько изумлялся, как же это он ранее не связал Божьи предостережения с ожидаемым татарским нашествием.

«Хотя и сказывают на Маковице попы, что Господь наказал христиан за грехи татарами, а все же не так уж он грозен. Ведь не одно лето хотел своими знамениями показать людям, как нелепо и неправедно они живут. И только видя многие грехи тяжкие, досадуя на человеческое неисправление и слабоумие, порешил-таки покарать Русскую землю», – думал Василько.

Это открытие так потрясло его, что захотелось поделиться им с чернецом. Он осмотрелся, пытаясь увидеть Федора среди редкой цепочки крестьян, стерегших прясло, и не приметил его плотной фигуры и островерхого клобука. Видно, в стрельне сидит или греется внизу, у костра.

Сегодня чернец удивил Василька. Он погнал Федора в стрельню и наказал стрелять оттуда. Федор взмолился, забормотал об обете, который дал Господу после своего чудесного спасения, и сказал, что лучше будет поднимать каменья на прясло. Весь день носил чернец каменья, стрелам не кланялся, на татар косо поглядывал и что-то бубнил про себя. За время осадного сидения чернец как-то отдалился от Василька, который на него крепко надеялся. И что удивляло: Федор и не пытался выказать ратного умения. «Лжу творил, – мыслил сейчас Василько, – и о том, что володетелем был, и о Калке, и о видении своем, и Бориса да Глеба тоже приплел. Откуда на моем подворье святым быть? Верно про него Дрон молвит…»

Василько помрачнел. Оживление, навеянное размышлениями, сменилось гнетущими мыслями о будущем дне и беспокойством о том, все ли им сделано, чтобы не пустить татарина на прясло. То, что он уберег крестьян от стрел, было пригоже, и то, что он разбил свой мизинный полк на половинки, дабы одна стерегла прясло, а другая – отдыхала и чтобы переменялись они, – было тоже хорошо. Остальное же мнилось худым. Удручало, что на прясле не было заборал, погорели они красным летом. И стояла на мосту Василькова рать, стрелами посыпаемая, ветром обдуваемая, снегом заметаемая. Сделали наспех неширокий замет, который прикрепили над внешним краем стены, будто немного полегчало на душе Василька. Если ранее у крестьян грудь была открыта татарским стрелам, то сейчас лишь плечи и голова. Но все же мучило ощущение ненадежности его прясла, и потому он чувствовал себя виноватым перед москвичами и крестьянами. Ведь если бы не бегал по улочкам московским, не сидел на хмельном подворье Федора, то наверняка попригоже подготовил прясло к приступу.