Живо вспомнились последние дни перед осадой, долгий зимний, нудный путь в Москву, озлобление на всех христиан и ощущение одиночества.
– Где тот поп? – спросил он раздраженно.
– Почивать лег в хоромах.
«Уже почивать лег. Теперь его с Тароканова подворья и от Тайницкой стрельни не выбьешь. Почивать лег, будто государь! У-у, рожа бесовская!»
За стеной, в соседней горнице, так шумно играли крестьянские дети, что их голоса проникали в столовую палату. Испугавшись и истомившись от первых студеных и тесных осадных дней, дети отогрелись в натопленных и просторных хоромах; если у матерей еще не исчез страх перед дородством Тарокана, и потому они говорили вполголоса, даже остерегались притронуться к расписным сводам, то чада забыли и об осаде, и о том, кому принадлежат хоромы, и заигрались настолько, что один из них, убегая от ловивших его товарищей, влетел с захлебывающимся, по-детски непосредственным смехом в столовую палату и побежал вокруг стола с визгом и криком, а за ним с гиканьем, смехом, потешными угрозами вбежали другие дети. Поднялась неистовая и веселая кутерьма, от которой и дым столбом, и шум велик, и стороннему человеку голова кругом.
Василько, только-только окончивший есть, застыл от удивления. Мимо него, бесцеремонно задевая, проносились дети, смеялись, пихались, визжали, кричали, не желая знать, кто сидит за столом и не обращая внимания на окружавшее их знатное убранство палаты; они как бы негласно установили между собой, что хоромы принадлежат им. От бесхитростного детского беспорядка смягчалась душа, невольно хотелось быть добрее и моложе, и забывалась жестокая действительность.
И тут из-за приоткрытой двери послышался знакомый женский голос:
– Зачем побежали в столовую? А ну идите в горницу!
Василька будто студеной водицей окатили. Он взглянул на дверь и увидел, что в дверях стоит Янка. Она исхудала и побледнела, поопали некогда округлившиеся щечки, заострился нос, а глаза, большие и темные, резко выделялись на лице.
Перед ним стояла та же Янка, но были в ней доселе не замеченные глубокая скорбь и равнодушная покорность. Их взгляды встретились, и Васильку, чем больше он всматривался в Янку, тем сильнее казалось, что ее глаза стали еще крупнее и как бы заслоняют другие черты лица.
Янка отвернулась и по-особенному привлекательно прикусила нижнюю губу. Затем посмотрела с вызовом на Василька, но тут же потупила очи и отвесила размеренный и глубокий поклон. Василько, когда она выпрямилась, увидел на лице Янки румянец. Он приметил, что голос рабы подрагивал, когда она стала выпроваживать детей из палаты, и что она оступилась на ровном месте и покачнулась.
Янка направилась вслед за детьми из палаты, и Василько подумал, что вот сейчас за ней закроется дверь и исчезнет сказочное наваждение, уплывет легким и едва зримым облачком под детский затихающий гам и он уже никогда не увидит ее.
– Постой, Янка! – выкрикнул Василько. Ему показалось, что это не он кричал, а душа исторгнула из себя этот зов.
Янка остановилась. Ее плечи дрогнули, и застыла в воздухе потянувшаяся к дверному кольцу рука. Она неуверенно обернулась, чуть наклонила голову и опустила руки. Какие у нее были красивые и нежные руки; издали они казались белыми и изящными, с узорчатыми синими прожилками и редким молочным пушком. Их вид вызвал у Василька прилив нежности и желание повиноваться ей. Янка была сейчас для него не рабой, но госпожой. Эти хрупкие, чуть согнутые пальцы были предназначены для утешения и материнской ласки, и при виде их Васильку как-то стало спокойно на душе. И еще было приятно вспоминать, что когда-то руки Янки покоились в его грубых и больших руках, он вновь ощутил их приятный холодок и гладкость, которую не портили даже ссадины и шероховатые наросты, учинившиеся от тяжких работ.
За плечом смущенно кашлянул Пургас. Василько тотчас вспомнил, что холоп находится в палате и наблюдает за ним. Он поморщился и сказал грубо, громко:
– Пошел вон!
Пургас легкой, молодцеватой походкой направился к двери. Проходя мимо Янки, он глупо улыбнулся ей. Янка искоса посмотрела на холопа и опустила голову. Василько заметил улыбку Пургаса и ответный взгляд Янки. Его особенно неприятно поразила Янка; он усмотрел в ее очах потаенную блудливую искорку. Этот взгляд словно еще раз слегка приоткрыл завесу с закрытой для него лукавой женской души, вызвал в нем прилив ревности, тоски и бессилия.
– Ну здравствуй! – хрипло сказал он, дождавшись, когда за Пургасом закроется дверь. Сам же подумал: «Сейчас станет виниться». Ему не хотелось видеть сломленную Янку, он не мог представить ее жалкой, рыдающей, просящей. Он мог тогда пожалеть ее, но любить… Она бы тогда сама напомнила о своей вине и о том, что вина ее не подлежит сомнению. Он желал услышать сердечное сдержанное покаяние и убедиться, что не только он принял муки, но и Янка страдала. Но Янка все так же стояла, опустив вниз руки и наклонив голову. Василько поднялся и подошел к ней.
– Почему убежала? – спросил он, глядя сверху на чуть вздернутый нос Янки.
Она подняла лицо, и Василько приметил так ранее бесившую его упрямую решимость рабы. В ее глазах не было страха, они будто говорили ему: «Ты волен делать со мной все, что хочешь, но я не боюсь тебя и не раскаиваюсь».
Василько отвернулся. Бес зашевелился в нем и требовал выпустить нараставшие в душе гнев и обиду. Но Василько совладал с собой; помнил, как ему было стыдно, когда избил Янку. Он шумно заходил по палате, пытаясь совладать с тем сложным и бурным водоворотом чувств, который сейчас мутил душу.
Он хотел от Янки признания в том, что побудило ее к бегству из села, и в то же время боялся его; хотел благотворить ее и в то же время испытывал звериное желание грубо унизить рабу; хотел поведать, как тужил без нее, и опасался, что подобное откровение не вызовет у Янки сочувствия, а вызовет презрение и скрытое торжество.
– Пусти меня, господин, – тихо попросила она.
Василько сел на лавку и обхватил голову руками. Он не так мыслил встречу с Янкой. Сколько раз по-доброму думал о ней и испытывал затем сожаление и робкую надежду. Уйдет сейчас Янка, и навечно поселится в нем безысходная тоска. Его не покидало предчувствие, что теперь-то он наверняка больше не увидит ее. Потому он пересилил себя и решил заговорить прямо. Он улыбнулся и мирно сказал:
– Подожди, Янка! Может, больше не увидимся. Сядь подле!
То ли потому, что его слова были сказаны как-то по-особому дружелюбно, то ли потому, что его лицо выглядело смягченным и беззащитным, то ли Янка не осмелилась ослушаться, но она покорно села рядом с ним.
Настал желанный, неоднократно предвкушаемый Васильком миг. Янка была совсем близко. Ее сарафан касался его свитки, и он видел в этом доброе знамение. Плотная и теплая волна поднялась в его груди, и все происходившее за стенами палаты как бы утратило значимость перед тем, что он сейчас видел, слышал и ощущал. Янка казалась ему загадочной, неповторимой и желанной. Он был готов возносить ее, признавая особенность ее и свое ничтожество.