Слова, которые собирался только что сказать, вылетели из головы, волнение сковывало разум, горло будто перехватило удавкой.
– Зачем убежала? – хрипло произнес он, мучаясь, потому что сказал совсем не то, о чем думал.
– Видно, так Богу было угодно, – задумчиво сказала Янка.
– Угодно Богу, – повторил Василько, – угодно Богу… – Он внимательно посмотрел на рабу и увлеченно заговорил: – Ему много чего угодно. Сейчас ему угодно нашей погибели… А я не хочу жить, как Богу угодно, а желаю жить, как мне угодно! – Он заговорил далее примирительно: – Скажи: как жилось тебе без меня? Как оказалась на дворе Тарокана?
– Розно было, – едва слышно произнесла Янка.
«Видно, о дурном молвить не хочет, намаялась», – решил Василько.
Янка отвернулась, но ее лежавшие на коленях руки выдавали волнение. Пальцы не переставая разглаживали складки сарафана. Василько взял ее руку. Он опасался, что она воспротивится, но Янка не шелохнулась. Василько ощутил, как внутри ее руки что-то часто бьется, и вспомнил, как сидел темной ночью возле Янки в поварне и от прикосновения его руки легкий трепет пробегал по ее спине.
– Хотя ты и осрамила меня, а все же не могу тебя забыть, – признался он, решив быть откровенным. – Уж как я кручинился, искал тебя. О том только Пургас и Федор ведают. Когда Федор мне рассказал, что ты убежала к Воробью, белый свет для меня померк. Не было мне тогда утешения, и такая тоска взяла, что хоть в прорубь бросайся. Я пить без тебя стал, без роздыха, думал медом тоску залить. А все надеялся, что увидимся. Может, эта надежда помогла мне тоску осилить? А сейчас сижу перед тобой и дивлюсь: в мыслях я тебе столько любительных слов сказывал, а ныне куда подевались они?.. Как с тобой быть, ума не приложу. Хоть ты раба и за твое бегство надобно тебя наказать немилосердно, не могу взять греха на душу. Простить тоже не могу: много я сраму через твой побег принял. Как подумаю, что тебя другие ласкали, как ты на те ласки отвечала, лютым зверем становлюсь. Выгнать тебя вон?.. Куда пойдешь? Время сейчас не то. И не по-христиански это, потом сам себе не прощу. Да и как я тебя погоню, коли у меня одна осталась в жизни отрада: на тебя поглядеть. Так бы и зрел с утра до ночи.
Василько внутренне сжался в ожидании ее слов. Но не мог до конца совладать с собой, чувствовал, как в душу настойчивым татем лезет уязвленная гордыня. Опять принялась досаждать коварная мысль: «Да перед кем же я так расстилаюсь, душу обнажаю? Да как она могла убежать от меня?» Он пытался заглушить ее, но она крепко поселилась в его сознании, вызывая настойчивое желание уязвить женку и потешиться над ней. Вдобавок он никак не мог отделаться от предчувствия, что происходящее сейчас уже было с ним и все опять выйдет нелепо и неуклюже.
– Не знаю, верить тебе или нет. То ты так возглаголишь, словно я не раба бесправная, а боярская дочь, то продать меня помышляешь, – чем больше Янка говорила, тем отчетливей на ее лице проступала выстраданная боль, тем резче, злее и уверенней звучал ее голос. – Ты у меня совета спрашиваешь? Это у рабы бессловесной! Да я ведь хуже скотины: ту побьешь и боишься, что околеет, а обо мне незачем печалиться. Помру, другую прикупишь!
– Замолчи, замолчи! – вскричал Василько. Он только что открыл Янке свои душевные язвы в надежде, что она исцелит их. Но облегчения не произошло, его слова не вызвали у рабы жалости к нему, а посеяли раздражение. Василько почувствовал себя так, словно он, находясь на краю пропасти, позвал Янку помощи ради, но она, вместо того чтобы дать ему руку, толкнула вниз.
Очи ее сделались холодными и с такой ненавистью жгли Василька, что он поостерегся смотреть в них.
– Ты совета у меня спрашиваешь? А раньше спрашивал, когда для потехи рабой на свой двор взял, когда бил? Или ты думаешь, что я бесчувственная такая, как все? Только помани, обогрей, накорми, безропотной и покорной стану! – Янка резко выдернула руку из ладони Василька и провела ею по своему лицу. Будто незримую паутину сняла. Она часто и глубоко задышала, из груди ее вырвался клокочущий звук. – У меня… как у всех, сердце есть… Кто меня спросил, что желаешь, о ком думаешь?
Василько поднялся и беспричинно пошел к двери. Он желал хотя бы таким образом унять жегшее его волнение, навеянное упреками Янки. В них была правда, еще до конца не принятая им и не понятая, но уже вызывавшая стыд. Он считал, что Янка плоха, потому что убежала от него, что взята за прелюбодеяние на церковный двор, но он не задумывался о том, что она не обязана его миловать, что, может, ей не столько дороги рабская покорность и сытость, сколько желанна свобода. Как он мог не заметить, что одновременно благотворил ее и смотрел, как на почти даром доставшуюся вещь? Это странное раздвоение сейчас донельзя удивило его.
Василько подумал, что он никогда не станет для Янки желанным другом, и уверенность, что в этом есть его вина, вызвала в нем с трудом сдерживаемое желание схватиться за голову и истошно закричать на всю Москву.
Янка тихо всхлипывала у него за спиной. Василько помыслил, что она еще поплачет немного, затем утрет слезы и устало выйдет из палаты. Он же посмотрит ей вслед и пойдет, опустошенный и истерзанный, на стену. Может, не станет его сегодня в животе и вместе с ним погибнет все, что было преизмечтано, выстрадано, потом порушено. Но Янка притихла, а затем встревоженно молвила:
– Что это там, на дворе, расшумелись?
В прихожей кто-то громко и часто затопал сапогами, дверь распахнулась, на пороге застыл взъерошенный и бледный чернец.
– Василько, татары приступают к граду! – крикнул он, и его голос сорвался на визг. Василька словно ослопом вдарили. Там, на прясле, уже клокотала беспощадная сеча, а он сидит в хоромах; уже, верно, множество лестниц, облепленных татарами, впились в стену, а он в сорочке и в свитке.
– Янка, кольчугу! – срывающимся голосом возопил он, кляня себя за то, что разнежился, поснимал брони, не понимая, как мог забыть, где находится и какая беда навалилась на Москву. – Не мешкай же, Янка! – торопил он рабу, помогавшую ему надевать ставшую тесной кольчугу, пояс с мечом и шлем.
Чернец нетерпеливо топтался у двери. Шум приступа стал угрожающе настойчивым. Чернец все громче сопел и кряхтел.
– Что стоишь? Кого ждешь? Я и без тебя как-нибудь до прясла добегу! – крикнул ему Василько.
Федор выскочил из палаты, тяжелое буханье его сапогов раздалось в прихожей и скоро стихло.
Василько ополчился. Подле него бесшумной и беспокойной птицей порхала Янка, норовила поправить брони. Нужно было бежать, но уйти, не попрощавшись, Василько не мог. Он пересилил овладевшее им смущение, посмотрел рабе в глаза и опять утонул в их бездонной глубине. Осознание, что они всегда останутся холодными для него, заглушило на миг тревогу за Москву и за свою жизнь.
– Прости, Янка, коли не так все промеж нами вышло! Не по злобе я, – вымолвил Василько и, низко поклонившись, выбежал из палаты.
– Не дай, господин, сирот твоих в обиду! – кланялись Васильку тоскующие подле крыльца хором старухи. Он на бегу отмахнулся, мол, успокойтесь, постоим крепко, костьми ляжем.