Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 208

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«А других щадишь, Господи! Ордынский посол, поди, сколько зла сотворил, и верует не знамо в кого, а ты ему славу, власть, богатство, Янку, сына… Зачем так наказуешь меня?» – мысленно возроптал он, да спохватился, посчитал, что опять поддался гордыне.

– Ты прости меня, Господи! Прости великодушно, – едва слышно бормотал Василько, проходя мимо уступивших ему дорогу стражников.

Янка сидела на коннике в летнике, кокошнике и в повое. Сидела прямо и смотрела как-то отрешенно перед собой. На произведенное Васильком дверное поскрипывание даже не шелохнулась. Осунувшееся лицо казалось бесстрастным. Эта каменная холодность делала Янку недоступной.

Из-под ног Янки вспорхнула и метнулась к противоположной стене маленькая рабыня. Василько успел заметить ранее тщательно скрываемое легким и почти прозрачным покрывалом лицо рабы. Рабыня оказалась немолода. Мелкие и частые морщины на лбу, дряблая кожа на хрупкой шее гляделись неестественно при виде ее гибкой и подвижной фигуры.

Василько прошел на середину избы и, опершись на посох, поклонился Янке. Она так же тупо смотрела перед собой в какую-то одной ей ведомую даль. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Василько решил, что она либо обижена на него, либо захотела показать, кто есть она, а кто есть он.

Еще Василько приметил, что сын Янки не последовал за ним в избу. Он обернулся на дверь и, убедившись, что она плотно прикрыта, немного взбодрился.

Он был смущен неприветливостью Янки. Но еще больше его смущала необходимость просить за москвичей, да к тому же у Янки. Он редко когда бил челом, не умел и не любил это делать.

Василько справился о здравии Янки, отметив про себя, что его голос звучит неуверенно, и весь напрягся, дабы заглушить волнение. Янка отвечала коротко, равнодушным голосом.

Занятый думами, Василько плохо слушал ее. Все помышлял, как бы попригоже и половчее ударить челом. Было бы не худо сначала разжалобить Янку, а затем напирать на то, что ей стало лучше и пришло время расплаты.

И здесь Янка с вызовом посмотрела на него. Этот знакомый, не единожды ранее раздражавший, упрямый взгляд смягчил Василька. Он увидел в Янке не жену лютого ордынского посла, а постаревшую, немощную и некогда обожаемую женку.

Она поведала о скором отьезде, и ее лицо внезапно покрылось багровыми пятнами. Янка поспешно принялась объяснять причину отъезда. Еще обмолвилась Янка, как ее муж силен и богат, сколько у него дел, как его боятся и почитают русские князья, – словом, рекла о том, что было не по нраву Васильку, что она знала наизусть и всегда говорила, когда нужно было похвалиться, либо попугать, либо найти оправдание какому-нибудь деянию посла.

Василько на такие ее речи ни удивления, ни понимания, ни досады не выказал – подобную скороговорку он много раз слышал от других женок. Как только Янка замолчала, он сказал с вызовом:

– Я сяду!

Он прошел к столу и, нарочито медленно, опираясь на посох, опустился на скамью, упершись спиной о край стола.

Его самодовольный вид показывал, как ему сейчас удобно и пригоже. Янка не нашлась, что сказать на такую дерзкую выходку. Они молчали некоторое время, посматривая друг на друга. Василько – насмешливо, Янка – изумленно и настороженно.

Она вспомнила наказ мужа и спросила, что же ее ожидает в будущем. Василько ответил, что ее болезнь неизлечима, но она может жить долго, если не будет сильно горевать и если, а на это особенно напирал Василько, жизнь не станет тяготить ее.

Янка задумалась, привычно покусывая нижнюю губу. Резко обозначившаяся угловатость и сухость лица еще больше старили ее. Васильку показалось, что под очами Янки легли темные тени, и он ясно представил, как она будет выглядеть на смертном одре.

Янка смущенно хмыкнула, принялась поглаживать ладонью конник и попросила пояснить, как он понимает состояние человека, которому жить в тягость.

– Это когда никто и ничто не любо и собственное тело раздражает, становится ненавистным, – поспешно и увлеченно пояснил Василько.

Янка спросил о травах, настои которых ей помогли.

– Я о том твоему сыну поведаю, – заверил Василько.

– Скажи, Василько, а как убили Пургаса? – вдруг задумчиво спросила Янка.

– Стрелой ударили, когда заперлись от татар в хоромах Тарокана. Он к окошку подошел, и его стрела поразила.

Василько заметил, что при упоминании о Тарокане тень недовольства пробежала по лицу Янки. Она отняла ладонь от конника и смущенно потупила глаза.

– А Карпа? – спросила Янка, немного помолчав.

– Карп остался в хоромах. Его татары пожгли вместе с крестьянами.

– Татары при мне надругались над Аглаей, а затем вспороли ей живот, – с тихой грустью поведала Янка.

Василько представил костлявую и высокую фигуру Аглаи, ее нелепое лицо с покляпым носом и подивился: никогда он не видел в ней женку и всегда был недоволен ею. В сознании смутно промелькнули лица Аглаи и Павши. Жалость и раскаяние на мгновение так сдавили сердце, будто они были его ближними сродственниками и много добра ему сделали, а он за то добро отплатил забвением.

Василько подумал, что татары, верно, также надругались над Янкой. И только сейчас он признался себе, что искал Янку в последний осадный день не столько ради спасения ее, а потому, что не мог представить милую женку в руках завоевателей. Зло усмехнулся от этого признания – ведь все пережил: собственное падение, исчезновение Янки…

Он настойчиво посмотрел на нее и заметил в поблекших, будто припорошенных пылью темных очах женки просьбу не напоминать ей о страшных днях московской порухи. И она поняла его молчаливый взгляд и не спросила, как ему удалось спастись.

– Скажи, отчего такое разорение сотворили над нами? Неужто мы так сильно согрешили перед Господом? За что же он многих истребил, а немногих покалечил и рассеял? Неужто никто не вспомнит о нас? Неужто забудут, что когда-то цвела земля Суздальская? – Янка удивилась своим словам. Ведь заговорила о том, о чем всегда желала начисто забыть и будто забыла.

– Нечто мне ведомы помыслы Божьи? Но своим худым умишком разумею, что Господь, – Василько на миг поднял очи и перекрестился, – все видит, долго терпит, но страшна его кара!.. Ведь как жили, чем жили? Сатанинским мерзостям преклонялись, а о добре – о нем забыли. Каждый жил только ради своего живота, думая лишь о кунах, селах, прибытке, меньших угнетая, кровь невинных проливая, сея печали жирные. Один возглаголет: «Это мое!», другой: «Нет, это мое!», и пошло, поехало все вкривь и вкось, в жадности, злобе, лютости. На Липице десять тысяч христиан побили из-за чего? Да ради удалой потехи, ради власти призрачной, тленного именьица, славы искрометной… Жили так, словно нужно немедля обрасти именьицем, ибо завтра великий потоп грянет. О родной сторонушке не думали, над мизинными насмехались, глаголили: то смерды, людишки никчемные, дурачины-простофили. Господа не боялись, но сребролюбию кланялись! Стоило же ворогу объявиться, враз помешались и смутились. Оказалось, что одни обороняться не хотят, а другие не могут, и землю отчую некем защищать… Когда татары на мое прясло взобрались, на стене более женок было. А куда мужи подевались? Только ли татары постреляли их, поизранили?.. Считай, меня, грешного, не было на прясле: бегал по подворьям, разыскивая тебя. Пургас по моему наказу тоже тебя искал. Карп сидел в хоромах, побитый людьми Воробья. Павшу и Никитку, парубка с посада, предали смерти те же люди Воробья. Волка, помнишь такого, я в запале на прясле поколол. Ивашку еще в селе на Рождество зарезали… Посчитала. Семь добрых мужей должны быть на прясле, но их не было! А сколько крестьянишек из дальних починков в осаду со мной не село? Твой тесть с сыновьями, Савелий, остальных не упомню. Сколько сильных мужей зова воеводы и князя не послушались да в осаду не сели?.. Вот и вышло, что на пятый день осады Москву некому было оборонять! Да если бы не татары, мы сами бы себя извели. А тут… – Василько резко взмахнул рукой. Он уже открыл рот, дабы продолжить речь, но Янка опередила его: