Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хорошо, погнавши прочь тоску и заботы, понестись стрелой по заснеженному полю. Буй, почувствовав знакомый и ожидаемый посыл, сорвется с места и помчится, поднимая сухую снежную пыль, кромсая жилистой грудью пухлые сугробы. Ветер свистит в ушах, обжигает щеки, бьет в лицо колючая белая крупа. Все вокруг, доселе застывшее, сорвется с места и понесется вслед, тем быстрее, чем резвее бег Буя.

Но опьянение длится недолго. Снег становится глубже, застоявшийся в конюшне Буй устает и замедляет бег. Вместе с тучами, вновь затмившими солнце, приходит уныние. Зима, снег, холода и метели – как все это длится долго. Вечная угрюмость природы указывает Васильку, что его удел – одиночество и бедность. С каждым днем тает его невеликое именьице, а с крестьян много не возьмешь; потянулись к его земле сильные и жадные боярские руки и вот-вот начнут отрывать от нее жирные ломти. Василько понимает, что не управиться ему с алчущими соседями и нужно идти в услужение, но как перебороть гордыню, как решиться стать подручником у простого вотчинника, когда сам великий князь поднимал чашу за твое здравие…

Что же делать? Кто утешит, подаст пригожий совет, пособит?.. Никто! Лишь Буй не покинет, не слукавит. Пургас?.. Кто знает, какие помыслы его волнуют. Может, радует его безвременье господина.

– Я, господине, насилу догнал тебя! – сказал Пургас, подъезжая на жеребой кобыле к Васильку.

– Видел я, как ты меня догонял, – съязвил Василько.

– Мне на кобыле за Буем не угнаться.

– А тебя хоть на княжьего коня посади, все едино будешь в хвосте плестись. Тебе только грязь месить. Ишь, какие ноги отрастил, будто колоды дубовые.

«Ты лепше за своими ногами смотри, – возмутился про себя Пургас. – Ноги мои ему не любы! Корми лучше, а то вчера меня пронесло на низ».

– Нос-то вытри… смотреть на тебя противно, – не унимался Василько.

Пургас зашмыгал носом и провел несколько раз рукавом по усам.

– Три еще, примерзло на усах… Вот, дал Господь холопа за грехи тяжкие!

Пургас снял рукавицу и стал неистово водить ею по усам.

– Не три так, прореху сделаешь, – насмешливо заметил Василько. Он осмотрелся и принялся заворачивать коня.

– Куда ты, господине! – удивился Пургас.

– По краю оврага поедем, – Василько показал рукой в сторону оврага.

– А мы куда путь держим? – спросил холоп.

– К Савелию… Я же тебе о том сказывал.

– К Савелию нужно лесом ехать: там дорога прямоезжая.

– Ты в прошлый раз тоже хотел к Савелию лесом проехать…

– Сам ведаешь, господине, что выехали тогда затемно, после ужина. От медовых чаш помутился мой разум, я и потерял дорогу.

– Потерял, потерял… – раздраженно передразнил холопа Василько. – Худому псу даже ситный калач не впрок.

«На себя лучше оборотись! Понесло его на ночь глядя… белого света дождаться не смог. Нашел себе б… за тридевять земель!» – мысленно огрызнулся Пургас. Он вспомнил, как рыскали по лесу под волчий вой; выбрались тогда из пустоши только на рассвете, стуженые и пуганые. А ему от Савелия ничего не нужно, то Василько бегает к крестьянину похоти ради.

– Во-он ель стоит, – Пургас указал на стоявшую у опушки высокую ель. – От нее санный путь к Савелию бежит. Савелий по нему завсегда ездит, а по оврагу никогда. Зачем, говорит, мне по оврагу ехать, коли прямиком можно.

– Опять в чащобу заведешь, в подклет посажу! – пригрозил Василько. Путь, к удивлению Василька, оказался легок. Ехали молча.

Пургас размечтался. Он желал ходить с ключом, но так, чтобы видеть постылого Василька от силы два-три раза за лето. Представил, как, будучи ключником, проснется поутру, потянется, зевнет, а вокруг уже людишки хлопочут; они берут его под белы рученьки, поднимают с постели, омывают личико гретой водицей, надевают другую суконную сорочку, ноговицы, свитку червленую с оплечьем, за стол сажают, сладко кормят; затем он ходит вразвалку по погребам, клетям и сушилам, мыслит, как добро приумножить и от Василька его приберечь, и непременно дворовых хулит, а особо нерадивых бьет батогом; потом он сидит в натопленной горнице и судит крестьян, сытно обедает, спит на мягких постелях, тешится с пригожими молодыми девками. Тут Пургас засомневался: как-то вкривь его мысли полезли. С этими девками одни беды и печали, из-за них погнали Василька из Владимира. Лучше он оженится на Янке. Она уже снилась ему вчера.

Василько же думал о Савелии. Савелий широкогруд и приземист, лицо – плоское, угловатое; зеленые очи то и дело бегают овамо и семо. Василько сразу же приметил и выделил Савелия среди крестьян. Только он понаехал в село, только отоспался после утомительного пути, Савелий уже стоит перед крыльцом, шапку ломает, часто кланяется поясным поклоном. Рассыпал крестьянин ожерелье почтительных словес, просил принять дары скудные, винился, что совсем захудал, молил посетить его убогий дворишко, рассказывал, деревенька его дальняя, подле лес дремуч стоит, зверя в нем видимо-невидимо и не пуган он, сулил обильную трапезу да меды стоялые. И пошли неближние гостевания.

Не звериной ловлей, не естьбой и медом Савелий приворожил Василька, но – вдовою сестрой. Была та сестра мягка, тепла и податлива; собою не сказать, чтобы лепа, но и нелепой не назовешь – только глаз один косил, и лик слегка пообрюзг. Да и не век Васильку с нею миловаться, он и имя ее не помнил.

«Накажет меня Господь за такой блудный грех, – каялся про себя Василько. – Сразу мне этот Савелий не показался. Все помышлял я, с чего это он так растекается? Вот, и додумался… Переклюкал он меня. Теперь к Рождеству дани не привезет; он уже намекал, что на Рождество понаедет в село вместе с сестрой. Неужто правду сказывают крестьяне, что та сестра вовсе не сестра Савелию, а его вторая жена? Первая, дескать, немощна, он другой женой и обзавелся».

Василько отложил невеселые думы и принялся созерцать зимний лес. Санный путь рыскал по лесу, будто след заячий. Казалось, он вот-вот упрется в высокую сосну либо пушистую ель и растворится среди горбатившихся снегов, тогда или плутай по сугробам меж деревьев, или поворачивай назад и брани, бей Пургаса; ан нет, свернула наезженная колея круто в сторону и побежала до нового поворота.

А вот ель стоит; как высока и стройна она, верхушка небосвод подпирает. Убери ель, покачнется небесный свод, покосится. Ветви ее разлаписты, широки, длинны, как рукава бабьих летников, и зелены так, словно подновляют ту зелень каждый Божий день. Наготу ветвей снег покрыл на вершок, заставил своей тяжестью их пообвиснуть. Все строго, величаво, лепо. Кажется, что это не деяние природы, а творение рук человеческих. Но разве может человек сотворить подобную красу? Ему бы только сечь да палить. Срубят эту ель, если не в это лето, так в другое, на дрова ли, на клеть, либо на тын, и останется от красы лишь пень, свежа щепа и немалая россыпь мелких игл. И никто не опечалится, не приметит утраты. Пень сгниет и развалится, щепа почернеет, иглы побуреют.