Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Едва он вышел во двор, как ему в лицо, обжигая и бодря, пахнуло холодом. Солнце светило так ярко, что своим веселящим блеском пропитало и снега, и воздух, и строения; казалось, что все они излучают здоровый и обнадеживающий дух. Он как бы убеждал Василька: «Отложи печали, ведь не за горами – Масленица, за ней Красная горка, а там и весна-красна, и ласковое лето, и желанные перемены».

Подле крыльца уже стоял оседланный Буй, гнедой жеребец с белой звездой на лбу. Пургас держал его за узды, поглаживал волнистую иссиня-черную гриву и что-то нашептывал на ухо. Буй косился на холопа, недовольно пофыркивая и потрясая головой. Почуяв Василька, Буй заволновался, затанцевал на месте и успокоился не от крика Пургаса, а от ласкового слова Василька, от прикосновения его ладони к гладкой, тронутой инеем шее.

Состояние чистоты помыслов и веру в добрые перемены Василько уловил и на лицах дворовых. Они, повинуясь тому же, что и Василько, зову, высыпали на двор и застыли, очарованные солнцем и величавым спокойствием природы. Василько не приметил на их лицах настороженности, озабоченности и недовольства. Улыбался обычно хмурый Павша. Не бранилась стоявшая подле предмостья дворовой избы Аглая; она, подперев рукой подбородок, задумчиво смотрела куда-то поверх Василька. Весело галдели кучковавшиеся подле матери чада Аглаи, схожие меж собой и русыми волосами, и округлыми личиками, и бесхитростными голубыми очами. Скалился Пургас, даже полуживой Анфим выполз на белый свет и, покачиваясь от слабости и потому ухватившись костистой рукой о столп предмостья, пытался сотворить на лице умиление. Будто свежесть заснеженных полей, хвойный дух лесов, ласковое солнышко, прозрачная чистота воздуха омыли от погани души христиан, выгнали всю нечисть далеко-далеко, и мнилось, что не бывать более меж людьми ни вражды, ни продаж, ни мздоимства, ни зависти.

Хотя не в обычае Василька открывать на людях душу, но и он, сев на коня, не мог удержаться от робкой улыбки. Ему казалось, что дворня любуется им и думает: «Какой удалой у нас господин, как твердо он сидит в седле, как грозно покачивается на его боку острый меч. Недаром добрые люди говорят, что немного отыщется на Руси таких пригожих витязей, как Василько!»

Внезапно померк белый свет. На дворе стало буднично, серо, тоскливо. Подул ветер, Аглая закричала на детей, гоня их в избу. Василько посмотрел на небо и увидел, что набежавшие облака упрятали ясное солнце. Их было немного, белесых курчавившихся островков, не предвещавших ненастье и даже придававших очарование небесному своду, они нежданно-негаданно разбухли, посерели и заполонили полнеба, помрачили душу.

Василько оборотился на крыльцо. Что он там забыл? Спроси его о том – прямо не ответит. Будто черт поворотил его лик.

На крыльце стояла новая раба Янка. Василько нахмурился и пытался придать лицу презрительное выражение, которое бы показывало рабе, как он недоволен удивительным и настораживающим рядом с попом, учинившимся без его конечного слова, и тем, что она, такая блудница, оказалась на его подворье. Но тут же черты его лица смягчились.

Раба улыбнулась. Ее лик, показавшийся Васильку вначале бледным и скованным, изменился и стал таким манящим, вызывающим желание любоваться им, что Василько оторопел. Он почувствовал себя так, будто испил зелена вина и это вино мгновенно опьянило его, сковало и вызвало прилив восхищения и нежности.

Василько не мог оторвать взгляда от рабы. Было в ней что-то притягательное и колдовское, заставляющее наслаждаться. Он впитывал и запоминал ее верхнюю, мило изогнувшуюся лукой алую губу, чуть раскосые, большие и темные, искрившиеся очи, небольшие ямочки на краснеющих щечках, даже не тотчас замеченные веснушки придавали ей особую привлекательность.

Ему показалось, что раба заменила скрытое облаками солнце, и вокруг ее покрытой плоской шапочкой головы образовался золотистый и сияющий круг, источавший тепло и ласковый зов в счастливую и заветную даль.

Васильку сделалось не по себе. Он закрыл глаза и сразу же открыл их. Ощутил облегчение, увидев, что золотистый круг исчез, но затем потужил, заметив, что раба улыбается Пургасу. Он молод и силен, охоч до ратного боя, слава о нем докатилась до мордовских лесов, а Пургас – холоп, мордвин, ростом мал, лицом нелеп, но так завораживающе улыбаются не ему, а щербатому холопу. Василько, может быть, весь свой век ждал, чтобы его одарили такой улыбкой.

Раба, заметив взгляд Василька, стыдливо наклонила голову, но через мгновение как-то резко, словно осердясь на свою слабость, подняла лицо и вызывающе посмотрела на Василька. «Я раба твоя, и волен ты делать со мной, что хочешь, но ты не властен над моей душой. Я не боюсь тебя!» – будто такую мысль, как почудилось Васильку, выражал ее взгляд.

Глаза рабы еще более почернели и смотрели на Василька так пристально, что молодцу показалось, будто его душа сьежилась, и, если он не отведет очей, она выскочит из груди и исчезнет в этих всевластных бездонных глазных глубинах.

Василько на своем веку посещал немало женок, но ни одна не имела власти над ним, не тронула его сердце, а эта бесстыжая женка с первого взгляда посеяла в нем великую смуту. И время подгадала: выскочила на крыльцо, когда вся дворня собралась на дворе. Зрит та дворня и дружно думает: «Другой бы добрый господин строптивую рабу враз бы наказал за такой дерзкий взгляд, а наш-то будто язык проглотил. То ли от рождения он умом прост, то ли век красных девок не видал?».

Василько ударил плеткой коня, крикнул Пургасу: «Догоняй!» и выехал со двора. Буй бежал с горы по накатанному санному следу. След петлял меж сугробов, мимо разбросанных у подошвы господского холма крестьянских подворий. Все вокруг бело, безлюдно и тихо. Только хлопнул кто-то вдалеке дверью и робко тявкнул встревоженный конским топотом дворовый пес. Солнце выглянуло из-за туч, и на душе стало веселей.

Как ни старался Василько, все думал о рабе. Ему было досадно за свое замешательство, и он твердо решил более не поддаваться ее чарам.

«То со мной от стоялых медов и тоски великой приключилось, – помышлял он. – Как в следующий раз увижу рабу, так тотчас нужно ожечь ее гневным взором и смутить окриком. Сразу пообмякнет… Все же не к добру купил ее Пургас. На кой ляд она мне сдалась? Строптива и костиста больно и для телесной потехи непригожа: как ее на постелю брать после такого блуда… А если оженить на ней Пургаса? Чада у них народятся, будет у меня пригожий прибыток в людях».

Такой свод и впрямь мог быть пользителен, к тому же хотелось унизить рабу, но Василько решил свадебной каши не чинить. Он представил, как Янка и Пургас будут миловаться в его хоромах, и ощутил зависть, раздражение и необъяснимую ревность.

Глава 5

Василько ехал по краю оврага, на дне которого протекала речка; весной мутная и бурная, летом обмелевшая, поросшая камышом и осокой, а сейчас в лед засеченная, сугробами укрытая так, что сразу и не приметишь ее русла. Эта речка – начало заветного пути в милое Ополье.

Сторона оврага, по которой ехал Василько, высока и обрывиста; другая, по правую руку, низменна, лениво поднимается порожками к опушке леса, вблизи опушки чернеет крытая снеговой шапкой куцая избушка. Кромка кустарника и редколесья слева от Василька расступилась, и перед ним распростерлось широкое поле, на котором горбились курганы. Островерхие и округлые у подошвы, они напоминали Васильку ратные шеломы. Кто в тех курганах лежит и когда те курганы насыпаны – один Господь ведает. Может, тлеют в них кости пращуров Василька, ведь недаром их вид вызывает у него душевную смуту.