Горожане выглядели озабоченными. В том, что они говорили и делали, чувствовалось покорное ожидание грядущей беды, которая будто затаилась в окрестных лесах и ждала своего часа.
У полок и лавок с житом, другими съестными припасами было людно. Василько, любопытства ради, приценился и узнал, что кадь ржи стоила аж десять гривен. Он прикинул, сколько крестьяне привезут ему на Рождество жита, рыбы, битой птицы и другого съестного припаса, сколько он сможет того припаса продать, и подивился возможному немалому прибытку.
Его дважды останавливали и торговали коня. Василько сначала отмахнулся, а в другой раз зло выругался.
Чем более он ходил по торгу, тем больше смущался из-за того, что каменья, драгоценности и иную блестящую рухлядь никто не продавал. «Это тебе не Владимир, это – Москва. Здесь славных и сильных мужей мало, а без них каменья и серьги никому не нужны. Ищи-ищи, раз обещал! – подгонял себя Василько, чувствуя, что начинает уставать от томительного хождения и гневаться на Янку. – Она, может, с Пургасом милуется, а я…»
Подле храма Параскевы Пятницы Василько увидел литейщика, продававшего нательные кресты, и, решив, что там, где предлагают кресты, могут продавать серьги, бусы или обручи, поспешил к храму. И впрямь, неподалеку от литейщика он заметил косматого мужа в нагольном кожухе, который держал в зубах серьги, и ощутил радостное возбуждение и лихорадочное нетерпение.
Серьги были делом рук искусного затейника. На серебряные колечки тот умелец нанизал бусины из скани и зерни. Представив, как Янка обрадуется такому подарку, Василько купил серьги не торгуясь.
Одно дело было сделано. Пора ехать к сестре. Сестра жила на Подоле. Чтобы добраться до ее подворья, нужно было обогнуть ров и стену Кремника с напольной стороны.
Василько взобрался на коня и направил его ко рву. Ехал не спеша, посматривая на покрытые инеем стены и ров. Казался тот ров глубины безмерной, а вал и стены – высоки и круты. Васильку отчего-то подумалось, что сейчас эта тяжелая сосновая громада с заборалами и стрельницами начнет с треском и скрежетанием заваливаться и мгновенно придавит его. Оттого он ощутил облегчение, когда стена, вал и ров круто повернули направо и побежали вдоль Москвы-реки к запертому льдами руслу Неглинной.
Перед ним открылся вид на реку и на плоское полое Заречье. Между рекой и градом высился серый шатровый верх храма, вокруг которого лепились посадские дворы. То был Подол – родное гнездовье Василька.
Когда у Василька спрашивали, есть ли у него братья и сестры, он морщился и сквозь зубы отвечал: «Сестра!» Если он встречал женку властную, упрямую, крикливую, то завсегда вспоминал о сестре, и все восставало в нем против коварного женского племени, помышлявшего, как бы при помощи кривляния и лукавства подмять под себя гожих и удалых молодцев.
С чего случилось размирие между ним и сестрой? Может, с того, что Матрена, так звали сестру, раздраженная громогласным и непрерывным плачем пеленочного Василька, заткнула его рот тряпицей – не подоспей вовремя мать, уже посиневший Василько наверняка бы задохнулся.
В детстве они грызлись между собой, как кошка с собакой. Матрена считала, что отец и мать безмерно балуют Василька, а ее обделяют вниманием, и потому сердилась на брата. Василько же николико сестры не боялся, перечить ей вошло у него в привычку. Брань и котора были частыми гостями в семье. Бились брат и сестра отчаянно, таскали друг друга за вихры, царапались и даже метали чем ни попадя.
Соседи, слыша те лихие свары, сокрушенно предрекали: «Сотворится меж Матреной и Васильком душегубство!» Они не знали, что были меж братом и сестрой мирные дни, не видели, как обстирывала Матрена меньшого братца, рассказывала ему байки, лепила пузатых снежных баб. Но стоило обидчивой сестре вновь почувствовать, что родители без меры потворствуют брату, вражда начиналась сызнова.
Занятый думами о сестре, Василько не тотчас приметил родной двор. Сначала он равнодушно обозрел его постройки, отметив, что вот еще один незнакомый двор объявился, но тут же его взгляд сделался беспокойным, и он почувствовал, как плотный ком подступил к горлу и защипало очи. Все в нем напряглось и стало подвластно одной мысли.
Он спешился и как завороженный направился к воротам родной обители. Буй постоял немного, пожевал влажными губами снег и покорно зашагал вслед за Васильком. Будто не сам Василько шел к воротам, а кто-то другой, еще не испорченный лживыми людскими обычаями, не познавший обид и глумления, не согрешивший. Какая-то сила гнала его, заставляя не замечать сторонних звуков, не досадовать на набившийся в сапоги снег, забыть о Буе и о нелегкой встрече с сестрой. Двор манил, глаза искали приметы детства.
«Неужто это моя березка?» – изумился Василько, подойдя к одиноко высившейся подле тына березе. Давным-давно он посадил на этом месте тонкий и хрупкий саженец. И выросла береза, стоит все на том же месте, летом листвой шелестит, злую Матрену ублажая, зимой спит, сладкие сны источая, и все ждет своего часа: то ли быть ей порубленной, то ли на корню погнить либо поломаться от шалых ветров. О чем только мыслит она? Какие предчувствия томят ее? Или по-иному, чем люди, мыслит древо? А Василька кидает судьбишка, как березовый лист в ненастье: то поднимет ввысь, то бросит оземь, то давай крутить так, что улетают прочь добрые мысли и полонят печаль, смятение и злоба.
Сирые, скованные ледяной скорлупой ветви древа покачнулись от дуновения ветра, услаждая слух Василька приглушенным нежным перезвоном. Васильку почудилось, что так березка привечает его.
Вот и ворота, крытые двускатной крышей; к воротам примыкает тын. Тын – новый, собранный из заостренных лесин, еще не утративших елового духа. На их гладко ошкуренной, едва утратившей молочную белизну поверхности застыли золотистые подтеки смолы. Среди свежих лесин выделялись несколько темно-серых кольев. Василько, проваливаясь по колено в снег, подошел к ним. Усеянные частой и мелкой сетью трещинок, поливаемые дождем, иссушаемые солнцем, продуваемые ветром, они высохли, подгнили, помрачнели. Это все, что осталось от старого тына. Верно, к ним прикасалась когда-то трепетная и чистая ручонка Василька.
Как хотелось сейчас Васильку повернуть вспять время и оказаться в ребячестве: привычно стоять, прислонившись к тыну, и невесело помышлять о том, что опять ослушался матери, не пришел ко двору вовремя и потому ждет его наказание. Ему тогда мнилось, что он есть самый разнесчастный человек на белом свете; как он тогда завидовал товарищам, которым не дают таких суровых наказов, и желал поскорее стать большим, сильным и свободным.
Василько вырос, дослужился до свободы, но с какой бы радостью поменял свою вотчину на миг беспечного солнечного детства.
«Пожаловал, наконец! Али тебя выгнали в шею из златоверхих теремов?» – услышал Василько знакомый голос. Подле открытой калитки стояла в накинутом на плечи кожухе сестра и смотрела на него так же насмешливо, с укоризной, как и в былое время его детства.
Она заметно постарела со времени их последней встречи. Под поблекшими усталыми очами обозначились мягкие припухлости, мелкие и частые морщины проступали над верхней губой – из повоя, плотно обтягивающего голову Матрены, выбилась вьющаяся и тронутая сединой прядь волос.