Спят по лавкам Матрена и дети, Савва и гость полуночничают, допивают кисловатое пиво.
– Одна беда с этими бабами, – жаловался Савва. – Сам посуди, Матрена – женка с норовом, а Ольга – упряма. Сойдутся: жена кричит, руками размахивает, дочь насупится и сидит молчком.
– Неужто, Савва, тебе дочери не жаль? Ведь в монахини девка собралась.
– Как не жаль… Может, подрастет, одумается.
– Я мыслил, что только у меня одного заботы и печали великие, – признался Василько.
– Каждому мнится, что его печали жирнее, чем у ближнего. А кто их взвешивал? Ты сейчас, верно, сидишь и думаешь: мне бы твои заботы, а я мыслю, что твои печали насупротив моих ничтожны. Истина же здесь в том, что твоя беда – это моя беда, а моя беда – твоя. Ведь ты, печалью удрученный, можешь меня в сердцах обидеть ни за что, ни про что, а я из-за кручины могу нечаянно тебе какую-нибудь пакость сотворить. Ставим мы сейчас заборала в Кремнике вместо погоревших летом; от тяжких дум сделаю я их худо, и, когда мы в осаду сядем (не дай Бог такому случиться!), заборала завалятся и придавят тебя. Так и всякий человече живет себе, хлеб жует и не помышляет, что кроме собственных забот лежат на нем все горести рода человеческого. Иному христианину дела нет, когда вдалеке горе лютое по земле бродит.
Глуп он, наш человече! Толика того горя непременно его коснется. Все мы связаны между собой незримыми цепями, и, если пойдет по земле гулять зло, всех затронет.
– Мудрено глаголешь, Савва. Нечто мне будет плохо, коли помре какой-нибудь посадский человече?
– А как же! Тот посадский мог быть пригожим умельцем, и текли на твое подворье изделия рук его. А нет его, оскудел ты.
– А если помрет мой недруг? Нечто будет мне худо?
– Может, и будет!.. Может, его кончина облегчения тебе не принесет. Он сеял против тебя козни, и ты тоже не сидел сложа руки, все думал, как бы того ворога извести. И так не одно лето… И вдруг не стало его! На душе у тебя так пусто станет, будто не супротивника лишился, а собинного друга потерял. Будешь ты даже иной раз его добрым словом вспоминать, потому что новый недруг у тебя объявится, сильнее и коварней прежнего. Ведь завистники всегда найдутся, а там, где зависть, там и свара.
Василько, вежества ради, согласно кивал головой, ощущая тупое безразличие, и мысленно просил Савву перестать высокоумничать. А Савве внимание гостя пришлось по душе, и он сказывал далее еще увлеченнее:
– Житье наше не сладкий сон, а мытарства. Мучается человече, все спешит куда-то, завидует, о свободе мечтает и не ведает, что прохлада и покой ему заповеданы, и, кто бы он ни был, будет томим муками и заботами удручен. Вот я, грешный, от многих трудов прибыток имею, и подворье мое не хуже, чем у добрых людей, а все же неспокойно на душе. Ведь царствует на земле зло, живет меж людьми кривда, а правда хоронится по закоулкам. В церкви христиане наслушаются заповедей Христовых, а затем все напрочь забывают. Намедни забили до смерти на торгу одного смерда; то ли шапку он вовремя перед боярином не заломил, то ли посмотрел косо. Так холопы боярские давай его лупить батогами. За что же такая кара? Чай, своего пса тот боярин не велел бы убивать. Как же, хоть пес, а все же мой! А смерда чего жалеть, их вона сколько по земле бродит. Ты много видел, поведай, отчего люди не могут жить без злобы и зависти?
– Не знаю.
– Кто только о том знает? – сокрушенно молвил Савва.
Василько пожал плечами. Он был далек от подобных раздумий; принимал мир таким, каков он есть, не задумываясь, отчего так много горя кругом, и стараясь не замечать страдания христиан. Он признавал зло только тогда, когда чувствовал на себе его смрадное дыхание.
Весь род человеческий, по думе Василька, делился на злых и добрых. Злые хотят ему плохого – их нужно остерегаться и побивать. Добрые желают ему благо – их надо привечать. Но все же на его веку встречались люди, от которых он познал добро, а затем зло. Великий князь Юрий лелеял его и был добр, а когда погнал прочь, сделался злым. Черные людишки, крестьяне, холопишки тоже делились на добрых и злых, только грань, разделявшая их пакость и благость, казалась размытой, а их деяния – ничтожными. Василько посчитал, что Савва вплелся не в свое дело.
Пиво кончилось. Василька потянуло в сон, сказывались бессонная ночь и не ближний путь до Москвы. Он хотел признаться Савве, что устал, но удержался. Больно пристально смотрел на него шурин, видимо, желал молвить что-то очень важное, но никак не мог придумать, как это лучше сделать.
– Ты, Василько, зла на меня не держи, – начал издалека Савва, – я тебя постарше и на своем веку многое повидал. Мне Матрена рассказала, отчего не поладили вы. Ты бы на нее не кручинился; сам знаешь, что у нее на уме, то на языке… Удивили меня несказанно ее речи. Многое я повидал и слыхал, но такого, чтобы господин поял в жены свою рабу, не слыхивал. Образумься, Василько! Примешь ты через свою женитьбу срам велик. Люба тебе девка – живи с ней, но не губи себя. Вспомни: кто на рабе оженится, тот сам холопом становится.
Ты ведь тогда у себя в холопах пребывать будешь!.. А коли дети пойдут? Благочестивые христиане ради своих чад животов не жалеют, а ты еще загодя обретешь их на многие туги и печали.
Горько было слышать Васильку такие речи. Правду рек Савва: осудят люди его женитьбу на рабе. Как это он ранее о том не подумал?
Василько вспомнил когда-то услышанную еще во Владимире байку. Какой-то князь, погнав от себя княгиню, взял в жены поповну и принял через то многие беды. Поповну вскоре показнили, а ее прижитого от князя сына согнали из стольного града на вечные скитания и лишения. Еще было горько Васильку сознавать, что о его сокровенных чувствах и помыслах узнали Матрена и Савва. Пойдет гулять по Москве стараниями болтливой Матрены изумляющая и порочащая его весть.
Сон как рукой сняло, Василько лежал на лавке, пребывая в раздумьях. Чем более он помышлял о намерении взять в жены Янку, тем более это желание казалось ему поспешным и неразумным. Янка была ему не ровня, и грязь на ней была. Савва, узнав, как она оказалась на подворье Василька, припомнил:
– Беда с этими женками! У нас, в приходском храме, поял дьячок в жены дочь сыромятника Ильи. Она возьми и не девкой окажись. Дьячку бы запереть накрепко свои уста, он все попу выложил. Выбили тотчас его из храма. Какое у прихожан почтение к церкви будет, коли дьячок так осрамился. Теперь бедствует, а молчал бы, был бы сыт.
«Как же все нелепо я задумал! Кругом красных девок, как белок в лесу, а я кого захотел в жены взять? Теперь какой срам принимаю, – кручинился Василько; подумал о купленном им вчера дорогом подарке: – Совсем я ополоумел! На кой ляд рабе такие серьги? Для нее что серебро, что стекло – все едино, – и мысленно обругал себя самыми последними словами. Досталось и Янке: – Сучка бесстыжая и лукавая! Ишь, захотела госпожой стать! Сейчас творит блуд с Пургасом и надо мной посмеивается. Ну ничего: я ей покажу серьги, я из нее дурь повыбью!»