Но ведь сейчас апрель сорок пятого, к чему возвращаться к старому? Ольхов перебрасывался со своими помощниками мало что значащими фразами, выслушивал предложения и рассеянно кивал в ответ.
— … растащить ночью завал, снять мины и рвануть вперед. Огонь из всех стволов, ни секунды задержки. Мне кажется, прорваться можно.
Это рубил воздух ладонью старший лейтенант Антипов, вызывающе оглядывая остальных.
— У тебя девять или десять танков? Что-то я подзабыл, — подковырнул его Петр Шевченко.
— А то ты не знаешь. Всего два. Но имеются еще три самоходки, бронетранспортеры…
— Ты за мои «сушки» не расписывайся, — перебил Антипова молчаливый лейтенант Юрий Милушкин. — У самоходок бортовая броня всего полтора сантиметра. Сильно она защитит? Да еще брезент сверху.
Мелкий ростом, с залысиной, несмотря на свои двадцать три года, Милушкин редко влезал в споры или рассуждения. Он был полной противоположностью танкисту Антипову. Держался особняком, больше общался со своими экипажами, которые, судя по всему, его уважали. За рассудительность, нежелание идти на поводу, когда приказ не продуман и обречен на провал.
— В самое фашистское логово забрались, — продолжал Борис Антипов. — Здесь без риска не повоюешь.
Фраза была пустая, ничего не значащая, и Милушкин отвернулся, не желая продолжать пустой, по его мнению, спор.
— Ну, а ты чего бы предложил, Юрий Владимирович? — обратился к нему Ольхов.
Вместо ответа маленький самоходчик пригладил лысеющую верхушку и кивнул на каменную башню:
— Торчит, гадина, как штырь в одном месте. С нее вся немецкая оборона как на ладони.
— Продолжай, Юрий.
Уловив мысль командира самоходчиков, беспокойно заерзал Савелий Грач:
— Если башню оседлать…
— Так тебя к ней и подпустят!
— К ней лес и кустарник вплотную подходят, — рассудительно заметил Петр Шевченко. — В темноте можно рискнуть.
— На Пинице получилось, почему бы и здесь и не попробовать?
Не спеша, пункт за пунктом обсудили родившийся план. Рискованный сверх всякой меры. Но если ситуация с лобовой атакой безнадежная, то можно ухватиться и за соломинку.
С наступлением темноты небольшой группой захватить башню. Поднять наверх оба имевшихся миномета, штуки четыре «Дегтяревых» и обрушить огонь сверху на немецкие позиции.
К тому времени вернулись разведчики и доложили, что разглядели в укреплениях четыре пушки, несколько минометов, пулеметные гнезда. Все это укрыто среди камней или в норах, выдолбленных в стене.
— Снизу вверх, то бишь с дороги, их трудно достать, — докладывал Иван Шугаев. — Зенитную установку еще вычислили. Четырехствольная, калибр, наверное, 20 миллиметров.
Ольхов рассматривал накорябанный на клочке бумаги план укреплений.
— А про башню что скажешь?
— Особняком стоит. Пулеметы там, два или три. На верхней площадке, кажись, пушка установлена, возможно, две. Может, и минометы имеются, только не увидишь их.
— Подходы к башне не заминированы?
— Не похоже. А на обочине дороги мины понатыканы. Патрули только по дороге или по склонам передвигаются.
Когда подвели итоги наблюдений, Ольхов изложил план:
— Савелий, возьмешь человек пятнадцать и убираешь посты у башни. Вторая группа присоединяется к тебе, и вы захватываете башню. Сверху ведете огонь по немецким позициям. Петр Шевченко с саперами разминирует и растаскивает завал. Если фрицы откроют огонь, танки и самоходки тебя прикроют. Затем вся бронетехника с десантом устремляется вперед. Главное, проскочить без остановки этот коридор между холмами, а дальше у вас уже будет свобода для маневра. Пехота начинает штурм с западной стороны.
— Гладко было на бумаге, — невесело усмехнулся Савелий Грач, — да забыли про овраги. Впрочем, другого выхода, пожалуй, и нет.
Через некоторое время пришел вызов из дивизии. На этот раз на связи был начальник штаба, вежливый, старого склада подполковник. Говорил он тихо, постоянно вставлял кодированные слова. Конспирация!
Узнав, что детали штурма уже обсуждены, уточнил время. Не зная, насколько точно немецкими специалистами перехватываются переговоры по рации, Ольхов коротко ответил:
— Скоро, товарищ второй.
— Конкретнее нельзя? — настаивал вежливый начштаба.
— Нельзя! — выкрикнул, теряя терпение, Ольхов. — Оставьте фрицам хоть что-нибудь для раздумья. Они и так обо всем догадываются. Ждут не дождутся, когда мы в их мешок залезем.
— Не надо так мрачно. Почему мешок?
Василий бросил трубку и заковыристо выругался.
Ординарец Антюфеев понимающе кивнул:
— Может, сто граммов, Василий Николаевич? И перекусите немного.
Выпив из кружки разбавленного спирта, Ольхов нехотя пожевал хлеба с тушенкой. Спросил, глядя в сторону:
— Как настроение у людей?
— Лучше некуда. И хуже тоже. В общем, на нуле. Здесь полк с тяжелыми гаубицами нужен, чтобы укрепления как следует встряхнуть. Сунемся мы с нашими малыми силами — как куропаток всех перебьют.
— Поэтому будем сначала башню брать. С нее прорыв поддержим.
— Башня… она как скала торчит. А если не возьмем?
— Знаешь, Николай, — вконец разозлился Ольхов. — Спасибо за сто граммов, но помолчи и дай мне отдохнуть.
Ординарец вздохнул и грустно покачал головой:
— Эх, Василий Николаевич. Не верю я, что до победы доживу. Берлин уже на горизонте, а тут этот проклятый замок-ловушка. Ешьте вы тушенку, а я автомат вам почищу и смажу. Небось опять в гущу полезете?
— Куда-нибудь полезу. Да не кисни ты, Николай. Бывали и хуже переделки. Выкарабкаемся.
— Всем бы такую уверенность. А то некоторые уже письма прощальные домой пишут.
— Ну и зря. Только жен и матерей тревожить. Ты хоть этой дурью не майся.
Ординарец ничего не ответил. В удачный исход ночного боя он верил мало.
Савелий Грач был ровесником Василия Ольхова. Двадцать шесть стукнуло в марте. Оба родились в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Тогда людей гораздо больше умирало, чем рождалось. Гражданская война, голодуха, тиф.
Савелия жизнь крепко потрепала, впрочем, как и все то поколение. Едва не помер в двадцать первом году, когда в Поволжье начался невиданный до того мор. Неурожай, не засеянные после войны поля, вспыхнувший с новой силой тиф уносили людей сотнями тысяч.
Савелия спасло то, что мать, красивая и решительная женщина, пошла в помощницы (да и в любовницы) к хозяину мельницы. Хлеб ценился дороже всего. Отдавали за пакет муки семейные драгоценности, золото, последние сапоги.