А после обеда первоклассники садились на левый ряд парт, второклассники на средний, третьеклассники на правый, и мы делали уроки. Надо же помочь, объяснить, проверить и держать дисциплину.
Из интеллектуальных развлечений наличествовал только Саша Ленин. Я объявлял ему Ленинский субботник, проводил обыск по Ленинским местам и выслушивал Лениниану про порку дома и пьяную мать…
– Ленин! – усовещевал я. – Кем ты вырастешь? Что еще ты натворишь в жизни?..
Маленький трудновоспитуемый Ленин выстрелил в меня алюминиевой скобкой из резинки с пальцев. И когда я отобрал и дал подзатыльник – выстрелил из второй! Мое педагогическое мировоззрение дало трещину, и из этой трещины я ответно засадил ему скобкой из резинки по стриженой голове!
Дети очень ценят демократизм старших. Через минуту я скорчился за учительским столом, укрывшись портфелем и отстреливаясь. Девочки собирали мне пульки с пола. А мальчики, пригибаясь за задними партами, встречно расстреливали воспитателя.
– Кто испортил стенгазету?! – вознегодовали утром учительницы.
Стенгазета – ко дню рождения Ленина-Общего! – висела на стене над задними партами. Среднее между решетом и мишенью в тире.
Счастливые дети завопили, что газету расстрелял воспитатель. За глумление были репрессированы. К концу занятий пришел я и восстановил справедливость. Три старушки были потрясены. На их веку отправляли на Колыму и за меньшее.
Беззаботность педагогического процесса затрудняли только свои инфант-терибли. Второгодники то есть. По возрасту – один шестиклассник, один пятиклассник и два четвероклассника. Эта четверка коммандос разбивала всем носы, курила в кустах, щупала девочек и публично пропагандировала онанизм. Их можно было только послать за родителями и получить симметричный адрес к собственной маме.
Отобранные дневники старушки заперли в шкафу учительской. А мне наказали не отдавать ни в коем случае. Родители дома спросят: а где дневник? И пойдут в школу разбираться. Тут мы им все и скажем. Вот тогда они хулиганов ремнями выдерут! Таков был педагогический план.
После занятий моя четверка села, нахлобучив кепочки, на спинки парт и огласила ультиматум: без дневников не уйдем.
Н-ну. Я поймал первого, вывел наружу и вернулся за следующим. И понял, что они победили. Входная дверь не закрывалась изнутри. Только снаружи. Выгнанный тут же вернулся внутрь.
Я поймал и выкинул сразу двоих. Снял ремень и закрепил ручку двери за табуретку. И погнался по классам за двумя остальными.
О-па! И вот внутри все четверо: они успели открыть заднюю дверь. А та запирается на засов только изнутри, а снаружи никак. Учительская – единственное помещение внутри школы, закрывающееся на ключ. Я спихал туда двоих, как в накопитель, и запер. Они открыли шпингалеты окна и вылезли! И вбежали в главную дверь.
Две двери, десять окон, четыре пацана. Они гоготали торжествующе и злорадно! Их было не взять… Головоломка не имела решения. Я не могу запереть школу снаружи, пока не выкину всех. И не могу запереть изнутри, пока они там: слишком много выходов. Пока хоть один внутри – он все пооткрывает, и вбегут все.
А я должен закрыть школу! И хочу уйти к черту!
– Вот так! Дневники давайте!
Я закурил, и в озарении настал мой звездный педагогический час.
Я ушел, и в ближайшей избе купил бельевую веревку. Нарезал восемь метровых кусков и один длинный. Смотал в клубки, сунул по карманам, и вернулся к охоте.
Пока они могут двигаться, их не взять!..
Поймал первого, вволок в учительскую, закрылся, запер окно. Достал веревку! Связал ему руки за спиной…
– Это нечестно! – расстроенно закричал он.
…и конец веревки принайтовил к ручке окна. Потом ноги тоже связал. Вышел и закрыл учительскую на ключ.
Второго я тем же макаром прикрепил в учительской к гвоздю вешалки. Третьего посадил рядом спиной к печной дверце, примотав к ее ручке. Четвертого пришлось ловить долго. Его я привязал прямо к двери учительской снаружи.
– Фашист! – негодовали связанные жертвы с руками за спиной.
Это неприятное обвинение. Но счастье победы перевешивает все.
Я по очереди отвязывал их поводки от креплений и затягивал на последней веревке, длинной и общей. Нанизал четверку в связку.
Так продавали пленников в Африке. Их связанные над щиколотками ножки переступали шажками по десять сантиметров. Ручки за спиной тащились буксировочной веревкой, так что бедняги двигались слегка боком. Они рыдали в десять ручьев…
Невольничий караван вытянулся в дверь на крыльцо и повалился в траву, взывая к высшим силам о возмездии.
Я закрыл школу, разрезал веревки и освободил пленников. Я отечески объяснял, что не надо пререкаться со старшими.
Назавтра старушки смотрели на меня с непониманием и ужасом, как куры на носорога.
– А что делать?!
– Надо было отдать дневники…
– А что вы приказали?!
– Но так же нельзя…
– А как можно?!
– Вы знаете… может быть, это не ваше поприще…
– Это! Не! Мое! Поприще!
Когда я возвращался в учительскую, у меня был мокрый пиджак. На амбразуру, по крайней мере, ложишься молча. Школа отбивает охоту к общению и публичным речам на пять жизней вперед. Из учительской выходят мизантропы, мечтающие о карьере отшельника.
Все это и многое другое я декламировал однорукому заву РОНО, как на эшафоте. Теперь казалось, что руку ему отгрызли в школе.
– Расстаться – это большое счастье, – сказал он, шлепая печать.
Жарища в тот год на Белом море стояла страшенная. Все ручьи пересохли. Вода в заливе прогрелась градусов до двадцати, когда это слыхано. Дважды в день после работы, перед обедом и ужином, мы там купались минут по двадцать.
Мы в тот год вели просеку под дорогу, валили по трассе лес и били нагорную канаву. Нас было восемь проверенных кадров: бывший моряк, бывший стройбатовец, бывший геолог, бывший наркоман, бывший суворовец и бывший учитель. А бывшего сержанта дисбата мы поставили бугром. Он закрывал наряды лучше всех в СМУ. У него было неподвижное бледное лицо в кавернах прошлых угрей, рыжий пух на лысине и немигающие бледно-голубые глаза в кровавых прожилках. Он входил и молча не мигал своими глазами на всех по очереди. И они начинали беспокоиться, суетиться, теряли уверенность и подписывали все, что надо, лишь бы он перестал смотреть и молчать. Потому что невозможно было понять, улыбнется он сейчас или зарежет.
Дважды в день, дудя и бумкая на губах марш из «Белорусского вокзала», мы гуськом топали в гору, как восемь гномов. Там мы раздевались до пояса, мазали друг друга диметилфталатом из канистры, и вламывали пять часов с десятиминутными перекурами. Диметилфталат жирный, испаряется с по́том медленно, и полдня комар и сменяющая его мошка́ нас не брали.