На этом и закончился тот день.
* * *
Вот и все, что вместила в себя история Энн Тейлор и Боба Маркхэма. Две-три бабочки-данаиды, книга Диккенса, десяток раков, четыре бутерброда и две бутылки апельсинового ситро. В понедельник Боб долго стоял за углом, но так и не дождался, чтобы мисс Тейлор появилась в дверях и направилась в школу. Лишь примчавшись к первому звонку, он сообразил, что она вышла раньше обычного и намного его опередила. После занятий она снова исчезла: на последнем уроке ее подменяла другая учительница. Пройдясь мимо пансиона, где жила мисс Тейлор, он так ее и не увидел, а позвонить в дверь не решился.
Во вторник после уроков они снова оказались в безмолвной классной комнате: он размеренно тер доску губкой, как будто время остановилось и спешить больше некуда, а она проверяла тетради, и ей тоже казалось, что можно до скончания века сидеть за столом, утопая в непостижимом покое и счастье, – и тут вдруг пробили часы на здании суда. Часовая башня находилась в квартале от школы, но от бронзового гула курантов содрогалось все тело, точно старея с каждым ударом. Этот бой пробирал до костей, напоминая о сокрушительной силе времени; с пятым ударом она подняла голову и долго смотрела в окно на городские часы. Потом отложила ручку.
– Боб! – окликнула мисс Тейлор.
Вздрогнув, он обернулся. За все это время они не перемолвились ни словом.
– Подойди, пожалуйста, – попросила она.
Он медленно положил губку.
– Иду, – ответил он.
– Присядь, Боб.
– Да, мэм.
Несколько мгновений она пристально смотрела на него, и наконец он отвел глаза.
– Ответь мне, Боб, ты понимаешь, о чем я собираюсь поговорить? Догадываешься?
– Да.
– Тогда сам скажи.
– О нас, – произнес он, помолчав.
– Сколько тебе лет, Боб?
– Пятнадцать будет.
– На самом деле тебе четырнадцать.
Он неловко поерзал.
– Да, мэм.
– А знаешь ли ты, сколько мне?
– Да, мэм. Слышал. Двадцать четыре.
– Двадцать четыре.
– Через десять лет мне тоже будет двадцать четыре, – сказал он.
– Но к сожалению, сейчас тебе еще нет двадцати четырех.
– А иногда кажется, что есть.
– Понимаю – иногда ты и ведешь себя как мой ровесник.
– Честно?
– Ну-ка, сиди смирно; это серьезный разговор. Нам необходимо самим разобраться в том, что происходит, ты согласен?
– Вообще-то да.
* * *
– Для начала давай признаем: мы самые лучшие, самые близкие друзья на свете. Давай признаем: у меня никогда не было такого ученика, как ты, и ни к одному молодому человеку я не испытывала такой нежности. И позволь, я скажу за тебя: ты считаешь меня лучшей учительницей из всех, которые у тебя были.
– Если бы только это, – сказал он.
– Возможно, ты чувствуешь нечто большее, но приходится учитывать самые разные обстоятельства, весь уклад нашей жизни, считаться с горожанами, соседями и, конечно, друг с другом. Я размышляю об этом уже много дней, Боб. Не думай, что я не способна разобраться в собственных чувствах. По некоторым причинам наша дружба действительно выглядит очень странно. Но ведь ты – незаурядный юноша. Себя, как мне кажется, я тоже хорошо знаю и могу сказать, что не страдаю физическими или умственными расстройствами; я искренне ценю тебя как личность. Но в нашем мире, Боб, о личности принято говорить только тогда, когда человек достиг определенного возраста. Не знаю, понятно ли я выражаюсь.
– Чего ж тут непонятного? – проговорил он. – Был бы я на десять лет старше и на пятнадцать дюймов выше – и разговор был бы другой. Глупо судить о человеке по его росту.
– Согласна, это кажется глупостью, – продолжила она, – ведь ты ощущаешь себя взрослым, знаешь, что не делал ничего плохого и стыдиться тебе нечего. Тебе нечего стыдиться, Боб, так и знай. Ты держался честно и достойно; надеюсь, и я вела себя так же.
– Это уж точно, – подтвердил он.
– Возможно, придет время, когда люди научатся распознавать зрелость характера и будут говорить: вот это настоящий мужчина, хотя ему всего четырнадцать лет. По воле случая и судьбы он стал зрелым человеком, который трезво оценивает себя, знает, что такое ответственность и чувство долга. Но пока это время не пришло, мерилом будут служить возраст и рост.
– Несправедливо, – сказал он.
– Допустим, и мне это не по душе, но ты же не хочешь, чтобы тебе в конце концов стало еще тяжелее? Ты же не хочешь, чтобы мы оба были несчастны? А ведь именно это нас и ждет. Мы ничего не можем изменить, у нас нет выбора; даже этот разговор о нас самих – и тот звучит нелепо.
– Да, мэм.
– Но по крайней мере, мы выяснили все, что касается нас двоих, мы знаем, что не сделали ничего дурного, что совесть у нас чиста и в наших отношениях нет ничего постыдного. Однако мы оба понимаем и то, что продолжение невозможно, так ведь?
– Может, и так, только я ничего не могу с собой поделать.
– Нужно решить, как нам быть дальше. Сейчас об этом знаем только ты и я. Не исключено, что вскоре это будет знать каждый встречный и поперечный. Я могла бы сменить работу…
– Нет, даже не думайте!
– Или устроить так, чтобы тебя перевели в другую школу.
– Можете не трудиться, – бросил он.
– Почему же?
– Наша семья переезжает. В Мэдисон. Через неделю меня уже здесь не будет.
– Это ведь никак не связано с темой нашего разговора?
– Нет-нет, что вы. Отцу предложили хорошее место, вот и все. В пятидесяти милях отсюда. Мы ведь сможем видеться, когда я буду приезжать в город?
– Ты думаешь, это разумно?
– Наверное, нет.
Какое-то время они сидели молча.
– Почему же так вышло? – беспомощно спросил он.
– Не знаю, – ответила она. – Никто не знает. Тысячу лет люди не могут найти ответа на этот вопрос и, как мне кажется, никогда не найдут. Нас либо тянет друг к другу, либо нет, и случается, между двумя людьми возникает чувство, которое приходится скрывать. Я не могу объяснить, что меня подтолкнуло, а ты – тем более.
– Пойду я домой, – проговорил он.
– Ты на меня не сердишься?
– Господи, конечно нет. Как я могу на вас сердиться?
– И еще одно. Я хочу, чтобы ты помнил: в жизни нам за все воздается. Так было во все времена, иначе род человеческий не смог бы выжить. Сейчас тебе тяжело, так же как и мне. Но потом произойдет событие, которое залечит все раны. Ты мне веришь?