Он услышал ее шаги задолго до того, как они застучали рядом. Услышал ее прерывистое дыхание еще до того, как оно приблизилось. Его взгляд опять выхватил оставленный на перилах стакан. А затем послышались всамделишные звуки – настоящий бег и шумные вздохи, неотвязным эхом отдающиеся в ночи. Он выпрямился. Каблучки в панике простучали по мостовой, по тротуару. Снаружи раздалось бормотание, на ступенях крыльца произошла неловкая заминка, в замочной скважине повернулся ключ, и громкий шепот стал молить: «О Господи! О Господи, помоги!» Шепот! Шепот! Девушка ворвалась в дом, хлопнула дверью и, не умолкая, бросилась в сторону темной комнаты.
Он скорее почувствовал, нежели увидел, как ее рука тянется к выключателю.
И кашлянул.
* * *
В темноте она прижалась спиной к дверям. Пролейся на нее лунный свет, он бы подернулся рябью, как озерцо в ветреную ночь. У нее на лице – он это явственно ощутил – сверкнули два дивных сапфира, а кожа заблестела от соленых капель.
– Лавиния! – позвал он шепотом.
Ее раскинутые руки замерли, будто на распятии. Он услышал, как приоткрылись ее губы, чтобы выдохнуть тепло. Она была хрупким, смутно-белым мотыльком; он приколол ее к створкам двери острой иглой ужаса. Вокруг этого экземпляра можно было ходить сколько вздумается и разглядывать, разглядывать.
– Лавиния, – прошептал он.
От него не укрылось, как зашлось ее сердце. Но она не шелохнулась.
– Это я, – продолжил он.
– Кто? – спросила она еле слышно, а может, это у нее на шее забилась тонкая жилка.
– Не скажу, – прошептал он.
Расправив плечи, он стоял посреди комнаты. И, черт побери, ощущал себя высоченным! В своих глазах он был статным, видным, темноволосым, а руки сами собой тянулись вперед, как будто готовились забегать по клавишам рояля, извлекая сладостную мелодию, ритмы вальса. Ладони холодила влага, словно их опустили в чашу с мятой и освежающим ментолом.
– Если сказать, кто я такой, ты, чего доброго, успокоишься. А я хочу, чтобы ты боялась. Страшно тебе?
В ответ не раздалось ни слова. Она сделала выдох и вдох, выдох и вдох, точно раздувала огонь ужаса, не давая ему угаснуть.
– Зачем ты пошла в кино? – спросил он шепотом. – Зачем пошла на последний сеанс?
Ответа не было.
Шагнув вперед, он услышал ее судорожный вдох, будто из ножен вытащили меч.
– Почему ты в одиночку пошла через овраг? – допытывался он шепотом. – Ты ведь возвращалась одна, верно? Боялась столкнуться со мной на мосту? Зачем ходила на последний сеанс? Почему в одиночку пошла через овраг?
– Я… – выдохнула она.
– Ты, ты, – подтвердил он.
– Не надо… – Ее шепот был истошнее крика.
– Лавиния. – Он приблизился еще на шаг.
– Умоляю, – выдавила она.
– Отвори дверь. Выйди. И беги, – прошептал он.
Она не двинулась с места.
– Открывай дверь, Лавиния.
Ее душили рыдания.
– Беги! – приказал он.
Следующий шаг – и его колено коснулось какой-то твердой кромки. Он выбросил вперед ступню, в темноте что-то накренилось и опрокинулось – низкий столик вместе с корзиной, из которой выкатилось с полдюжины невидимых клубков, по-кошачьи метнувшихся врассыпную. В единственном освещенном луной квадратике, на полу под окном, блеснули металлической стрелкой ножницы для рукоделия. На ощупь они были холоднее зимнего льда. Неожиданно он протянул их ей сквозь неподвижный воздух.
– Бери, – прошептал он.
И вложил их ей в ладонь. Она отдернула руку.
– Держи, – настаивал он.
А немного выждав, повторил:
– Кому говорю – возьми!
Разжав ее пальцы, которые уже онемели от смертельного холода и не отзывались на прикосновения, он насильно всучил ей ножницы.
– Вот так, – припечатал он.
Его взгляд устремился в лунное небо, а после не сразу нашел ее в темноте.
– Я тебя поджидал, – сообщил он. – Впрочем, это не ново. Других поджидал точно так же. А кончалось дело тем, что они сами шли меня искать. На ловца и зверь бежит. Пятеро милых девушек за последние два года. Я только поджидал: одну в овраге, другую на окраине, третью у озера; ждал где придется, а они сами отправлялись меня искать – и всякий раз находили. На другой день читаешь газеты – прямо душа радуется. Вот и ты нынче как пить дать вышла на поиски, а иначе не сунулась бы одна в овраг. Небось сама на себя нагнала страху – и бежать, верно я говорю? Боялась, видно, что я подкарауливаю где-то внизу? Видела бы ты себя со стороны: неслась как угорелая по дорожке к дому! А как с замком-то возилась! А уж как запиралась изнутри! Видно, решила, будто дома тебе ничто не угрожает, ничто, ничто, ничто не угрожает, так ведь?
Сжимая ножницы в омертвевшей руке, она заплакала. Ему были видны только неверные блики, словно от воды, стекающей по стенке полутемной пещеры. Он услышал всхлип.
– Не горюй, – прошептал он. – У тебя же есть ножницы. Не плачь.
Но она все равно плакала, не в силах пошевелиться. Ее зазнобило. Она начала медленно сползать на пол.
– Успокойся, – шепнул он. – Хватит нюни распускать. – Тут он повысил голос: – Терпеть этого не могу!
Он стал тянуться к ней, и в конце концов одна его рука коснулась ее щеки. Кожа на ощупь оказалась мокрой, а теплое дыхание затрепетало летней бабочкой у него на ладони. После этого он повторял одно лишь слово.
– Лавиния, – тихо выговаривал он. – Лавиния.
* * *
Как отчетливо помнил он прежние ночи в прежние времена, во времена детства, когда они всей компанией целыми днями играли в прятки – бегали-прятались, бегали-прятались! С наступлением весны, и в теплые летние ночи, и в конце лета, и в те первые пронзительные осенние вечера, когда двери закрывались рано, а на террасах шевелились разве что опавшие листья. Игра в прятки продолжалась до тех пор, пока не закатывалось солнце, пока не всходила снежная горбушка луны. Топот детских ног по зеленой лужайке напоминал беспорядочный стук падающих персиков и диких яблок, а водящий, прикрывая руками опущенную голову, нараспев отсчитывал: пять, десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, сорок пять, пятьдесят… И вот уже стук яблок уносился вдаль, мальчишки надежно хоронились кто под сенью кустарника, кто на дереве, кто под резным крылечком, а умные собаки старались не вилять хвостами, чтобы никого не выдать. Тем временем счет подходил к концу: восемьдесят пять, девяносто, девяносто пять, сто!
Пора не пора, выхожу со двора!
Кто не спрятался, я не виноват!
И водящий выбегал искать, а остальные зажимали ладошками рты, чтобы удержать рвущийся на волю смех, вкусный, как ранняя земляника. Водящий, навострив уши, ждал хоть малейшего шороха с высокого вяза, хоть биения сердца, хоть косого взгляда собаки в сторону какого-нибудь куста, хоть робкого журчания смеха, который грозит хлынуть через край, если пробежишь совсем близко, не заметив тень, скрытую в тени.