Убежище 3/9 | Страница: 54

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот тогда я понял – спокойно, без особого удивления понял, – что ничего не изменилось. Ботинки, ягоды и клубничные кусты остались прежними.

Изменился я.

* * *

Я теперь черный. Весь блестящий и черный. Только на брюшке рисунок: два красных пятна, обведенные тонкой белой каймой, – по форме похоже на песочные часы. У меня большие клыки и восемь мохнатых лап.

Перед тем как окончательно покинуть тюрьму, я заполз в сортир рядом с комнатой старшего надзирателя. Меня мучила жажда.

Рядом с краном, на белой, чуть заржавевшей эмали, – целая заводь переливающихся прохладных капель. Все, пора. Я давно напился. Я давно уже неподвижно сижу на раковине и просто рассматриваю в зеркале свое отражение. Я смотрю, смотрю на себя. Я не удивляюсь… Может быть, я спал и мне снилась клубника, а потом стало сниться это. А может быть, болтливый надсмотрщик действительно подстрелил меня – и это мой предсмертный кошмар. Или, может, все просто стало вот так. Я не удивляюсь и не пытаюсь понять.

Сейчас. Я сейчас уползу.

Тот, кем я стал, уползет – по стенам и решеткам, по лестницам и коридорам, через виноградники и через клубничные джунгли… Эта клубника просто кишит муравьями. Он, возможно, убьет и съест парочку. Ему нужно набраться сил перед дальней дорогой.

IV ПУТЕШЕСТВИЕ

Раскаленные улицы были пустынны.

В Веллетри не водились туристы – крошечный средневековый городишко в часе езды от Рима ничем их не привлекал, – так что никто не мешал местным жителям предаваться послеобеденной сиесте.

Он добрался до центра к двум часам дня. Ни одного человека. Даже голубей, кошек и собак – и тех не было; затаились в вонючих подворотнях, в тенистых расщелинах порыжевшего, обуглившегося на солнце холма, в дрожащих сваях железнодорожного моста, в розово-серых, поросших плющом и лопухами развалинах монастыря святого Франческо… В этот час Веллетри казался мертвым. Сожженным и покинутым.

В этот час Веллетри принадлежал насекомым.

Страшно хотелось пить. Под палящим солнцем паук пересек кремовую стену кафедрального собора и спустился к бронзовой фигуре святого Клементе. Покопошился немного в цветах, аккуратно расставленных вокруг нее в вазочках и горшочках. Проигнорировал жирную мохнатую бабочку, лениво качавшуюся на оранжевом полураскрытом бутоне, и сполз вниз по стеблю. Там, на дне вазы, было немного влаги.

Утолив жажду, паук снова выбрался на солнце. Обжигая лапки о горячий асфальт, дополз до какого-то кирпичного возвышения. Оно тоже было неприятно теплым. Тогда он перебрался на блестящий светлый рекламный плакат, приклеенный к кирпичам. Обогнул большие коричневые буквы: Comete, пересек хищное ухмылявшееся лицо загорелой итальянской красотки. Прополз между ржавыми решетками ограды и, вздернув цветастое брюшко, выпустил длинную паутинную нить, по которой спустился в траву заброшенной детской площадки.


Здесь можно было поохотиться и поесть: толстые рыжие муравьи сновали туда-сюда по сломанным грязным качелям. Я подкрался к качелям совсем близко, когда заметил у основания синего металлического столбика других пауков. Их было пять или даже больше. Увидев меня, они замерли в нелепых позах – предлагали уйти по-хорошему. Но я не двинулся с места. Тогда они ощерились, выставив ветвистые клыки, напрягли животы и стали медленно наступать.

Я тоже напряг брюшко, быстро скапливая в нем прозрачную едкую жидкость, точно слюну во рту для плевка. Я не испугался. Они были пепельно-серыми, блеклыми, без узора. От них шел резкий, липучий запах раздраженных самцов другого вида. Они были значительно крупнее меня, но какое-то шестое чувство подсказывало мне, что они не были ядовиты. И какое-то шестое чувство подсказывало мне, что я – был.

Серые пауки обступили меня со всех сторон. Самый крупный остановился в паре сантиметров, угрожающе раскачиваясь из стороны в сторону, а потом прыгнул, вцепившись тонкими крепкими лапами в мою черную спинку. Вслед за ним в драку полезли еще двое.

Я вывернулся, изогнулся и ужалил их вожака в живот. Тот скрючился на земле, раза три дернулся и застыл, парализованный. Или мертвый. Я пошевелил брюшком, метнулся к другому серому и впился в него. Дождался, пока тот беспомощно раскинет обмякшие лапки, и оглянулся на остальных.

Они отступили, пятясь.


Охотиться не пришлось. Я просто сожрал пару муравьев из тех, что подергивались в чужой паутине, и ушел прочь.

* * *

С обшарпанной розоватой стены одного из домов на виа Паделла открывался хороший вид на долину, и он неподвижно просидел на этой стене больше часа. И дело не в том, что стена была влажной, прохладной и находилась в тени. Просто там было очень красиво, в долине. Там были пальмы, апельсиновые рощи, яблоневые сады и виноградники, там из густой, переливающейся на солнце зелени кокетливо высовывались изящные белые домики с красными крышами и кукольными балкончиками, увитыми плющом, а на горизонте таяли, точно мягкое фисташковое мороженое, зеленовато-серые горы.

Такая красота… Зачем уезжать отсюда? Зачем возвращаться – туда?

Почему не выбрать себе любой дом, любую добычу, любую самку; почему не остаться здесь – свободным, ядовитым, блестящим?

Он не знал, почему. Он не знал этого даже тогда, когда еще был человеком. Действительно, почему ему вдруг так понадобилось сбежать, когда сидеть оставалось всего ничего? Уж явно не потому, что в тюрьме по ночам ему снился мальчик с бритой налысо головой и бессмысленными глазами. Мальчик, который повторял «возвращайся» таким голосом, каким обычно говорят «уходи»…

Уж явно не из-за угрызений совести. Свою совесть он всегда умел обманывать не хуже, чем всех вокруг – возможно, потому, что никогда до конца не ощущал эту самую совесть собственным «внутренним органом»… Это как с сумасшедшим, которому казалось, что его правая рука – чужая. Врач сказал ему: а вы попробуйте пощекотать себя этой рукой. Тот попробовал – и тут же начал хохотать и дергаться. И тогда врач сказал: знаете, а ведь это действительно не ваша рука. Потому что он знал, врач, что человек физически не способен щекотать себя сам, ему просто не будет щекотно; в щекотке самое главное – неожиданность прикосновения… Впрочем, при чем здесь это?

И при чем здесь вообще совесть – сейчас-то, когда прошло столько лет. Когда у него восемь мохнатых ног – или, если угодно, рук, – а живот набит муравьями и мухами… Здравствуй, сынок – вот он я, наконец вернулся!

Нет, дело совсем не в этом. Дело в интуиции. Интуиция, в отличие от совести, всегда принадлежала ему полностью, на все сто. И теперь он просто чувствовал, что нужно возвращаться обратно – человеком ли, пауком ли, неважно…

Внезапный порыв ветра чуть не сдернул его со стены вниз, в долину – интересно, пауки разбиваются, если падают с такой высоты? – и еще этот ветер принес с собой голос. Чей-то очень знакомый голос… Кажется, он доносился из включенного телевизора или радиоприемника в одной из квартир. Мягко шелестел из распахнутого окна: