Приехав с «Мирской чашей» из смоленской глуши в Москву, Пришвин приобрел самую знаменитую в то время книгу о революции — «Голый год» и встретился с ее автором Борисом Пильняком и другими писателями, которым прочитал свою повесть. Как можно судить по пришвинскому дневнику, Пильняк решительно критиковал «Мирскую чашу» за очернение «комиссаров», противопоставляя Персюку своего комиссара Архипова из «Голого года». Пришвин возражал Пильняку так:
«Персюк мой вовсе не дурной человек, он высоко чтит образование („Лектор, может быть?“), он ценит „гуманность“ и человек долга… кроме того, он человек воли и дела („похож на Петра Великого“, — что подчеркнуто). Я беру своего Персюка на чашу весов и кладу Вашего (то есть комиссара Архипова. — В. К.) на другую… объективно мой и Ваш Персюки стоят друг друга, но субъективно скрытое авторское отношение разное. Это субъективное отношение выходит из соотношения Персюка с другими стихиями: у Вас всей мерзости противопоставляется Персюк (Архипов. — В. К.), у меня он едва отличим от мерзости и противопоставляется идеальной личности, пытающейся идти по пути Христа… Правда, я не посмел довести своего героя до Христа, но частицу его вложил…
Получился, как Вы говорите, тупик для России. И я это признаю… Скажу больше, не только Россия у меня в тупике, но и весь христианский мир у меня, выходит, в тупике… И так оно есть: наш социализм, будучи отрицательной, разрушительной силой, врывается в христианское сознание современного человечества…
Вот Вы сочиняете, что Россия спасет мир, и в то же время представляете ее лучшее в виде Персюков-Архиповых с карманным словарем иностранных слов и алгеброй…
Так, дорогой мой, я, как словесник, большой ценитель игривости и эфирности Вашего таланта, в этом отношении я не сравнюсь с Вами, я этнограф, тележный человек, но раз уж Вы затронули тупики, то позвольте Вам сказать окончательно: в своей телеге я приезжаю в тупик и задумываюсь: как быть? а вы на своей верховой лошади просто повертываете в сквозную улицу — что ж из этого? Тупик с телегой остается как факт».
Перед нами в высшей степени существенная полемика (объясняющая, в частности, почему Троцкий совсем по-разному относился к Пильняку и Пришвину). Многие и многие послереволюционные писатели — отнюдь не только убежденные большевики — стремились художественно «доказать», что герои, подобные Персюку и Архипову (правда, нередко гораздо более благообразно выглядевшие), «спасают» Россию и даже весь мир. Сегодня становится ясно, что многие усилия этих героев были бесплодны или даже губительны (в высшей степени многозначительный факт: Отечественная война открыла глаза и заставила уже в 1942 году упразднить сам институт военных комиссаров!). И нынешняя ценность таких произведений сводится в основном к тому, что они представляют собой «документы эпохи» — в конце концов, свидетельства ее заблуждений.
Между тем «Мирская чаша» и ныне остается в сущности современной. И стоит сказать еще, что тот же пришвинский Персюк воплощен вполне объективно. Он не нес в себе того будущего, которого мы хотели бы для себя сегодня. Но вот многозначительное суждение Пришвина из этой самой полемики с Пильняком. Он написал, что при «взвешивании» Архипова и Персюка последний, пожалуй, «перевесит, если я поделюсь вариантом моей повести (оставляемым дома), где прямо сказано, что „Персюк в своих пьяных руках удержал нашу Русь от распада“ (я не поместил эту смелую фразу, боясь, с одной стороны, враждебной мне ее рассудочности, а с другой — из „не сотвори себе кумира“)».
В частности, «комиссары» стремились и сумели «удержать», насколько это было тогда возможно, само пространство России; во многом именно потому в Красной Армии служило не намного меньше царских генералов и офицеров, чем в Белой, — притом это были далеко не худшие генералы и офицеры (см. об этом первооткрывательское исследование историка А. Г. Кавтарадзе «Военные специалисты на службе Республики Советов», изданное в 1988 году).
В 1930 году в дневнике, прямо-таки переполненном потрясенными записями о жестокостях и безумиях нового революционного переворота — коллективизации, Пришвин тем не менее написал (18 июля): «Мне хочется добраться до таких ценностей, которые стоят вне фашизма и коммунизма, с высоты этих ценностей, из которых складывается творческая жизнь, я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро».
Пришвин не «указывал» мнимых «протоков», он неутомимо искал реальный, доподлинный «переход» зла в добро. И этим исканием — уходящим корнями в православное мировоззрение — проникнута и его «Мирская чаша».
Тот факт, что пришвинская «Мирская чаша» обрела полноценное печатное бытие почти через семьдесят лет после ее создания, в определенном смысле «обеднил» эту повесть. Я имею в виду, что произведение литературы, ставшее достоянием читателей, критиков, мыслителей и существующее во взаимодействии с другими произведениями, по мере течения времени обогащается и даже, можно сказать, развивается. «Двенадцать» Александра Блока или «Тихий Дон» Шолохова ныне уже иные, чем при своем появлении, они просвечены бесчисленными взглядами и растолкованы многими умами.
Между тем «Мирскую чашу» нам приходится открывать как неведомую страну. Но, как мне представляется, высокое достоинство этой повести можно определить следующим образом: если бы сегодня самый проницательный художник поставил перед собой цель воссоздать именно то, что воссоздано в «Мирской чаше» (те же «время и место»), он сделал бы это в основе своей так же, как сделал Михаил Пришвин семьдесят четыре года назад…
В заключение — «комментарий» к названию этой главы («Книга М. М. Пришвина не о природе, а о революции»). Писатель после запрета «Мирской чаши» во многом действительно «ушел в природу», именно таким его представляет себе абсолютное большинство читателей. Только теперь, когда постепенно публикуется «весь» Пришвин, становится ясно, что его творчество многогранно и даже всесторонне. И «Мирская чаша» особенно важна для понимания великого нашего художника.
Действие большинства великих книг русской литературы — начиная с «Евгения Онегина», «Героя нашего времени» и «Мертвых душ» — развертывается главным образом в провинциальных городах, селениях, усадьбах. Тем более это относится к «Тихому Дону», где воссоздана жизнь не просто одной из российских провинций, но такой провинции, население которой было склонно вообще не причислять свою Область Войска Донского к России, видя в себе особенный народ с собственной исторической судьбой. Герои «Тихого Дона» постоянно рассуждают о казацкой «суверенности» (если воспользоваться популярным сегодня словом), однако именно это произведение, эта книга по существу опровергает подобные представления: ведь хотя почти все действующие лица — донские казаки, каждому читателю ясно, что в «Тихом Доне» воссоздано бытие России в ее громадном целом и во всем сокрушающем размахе ее революции. И глубокое своеобразие казачества не только не мешает воссозданию этого целого, но, напротив, дает возможность воссоздать его с исключительной полновесностью и остротой…