3. Литературный путь того же Толстого показывает: нет ничего «подозрительного» и в том, что, сотворив свои шедевры, включая «Анну Каренину», гениальный художник затем в продолжение 33 лет пишет на значительно (или даже гораздо) менее высоком уровне, не считая разве только «Хаджи-Мурата», чей замысел начал складываться еще в давнюю пору юности, на Кавказе.
4. Поскольку, как известно, «рукописи не горят», в 1999 году были обнаружены черновики 1 и 2 томов «Тихого Дона».
5. И наконец, о всякого рода «несоответствиях» в самом тексте шолоховского произведения. Подобные явления вполне можно обнаружить в любом художественном тексте, если подойти к нему с заранее поставленной задачей отыскать эти самые «несоответствия». А именно так и подходят нынешние скептики к «Тихому Дону».
Итак, я привел некоторые доводы в пользу авторства Шолохова; надеюсь, что дальнейшее изучение вопроса выявит и другие доказательства. Вместе с тем споры вокруг Шолохова, наверное, все равно будут продолжаться, как продолжаются они в течение столетий вокруг Гомера и Шекспира (которого «заменяют» то просвещенным графом Рэтлендом, то философом Бэконом, то драматургом Марло). «Гомеровский вопрос» и «шекспировский вопрос» — это целые горы литературы и почти обязательные специальные рубрики в обобщающих книгах и статьях (в частности, энциклопедических). И, вполне возможно, то же самое ожидает «шолоховский вопрос»; таков уж сам феномен «Тихого Дона»…
Мне пришлось уделить немало места обсуждению пресловутой проблемы авторства, но было бы опрометчиво промолчать о ней в нынешней ситуации. К тому же, как мне представляется, это обсуждение позволило затронуть очень существенные особенности шолоховского творения.
* * *
Но обратимся все же к самой, как принято говорить, художественной материи «Тихого Дона». Выше отмечалось, что в этом произведении как бы нет «искусства» в популярном сейчас смысле слова. Повествователь не совершает никаких изощренных жестов и тем более эффектных пируэтов, он — о чем шла речь — даже вообще как бы не существует, он только укладывает камень за камнем в громадное здание своей книги. И все же любой непредубежденный читатель властно вовлекается в эту кладку и вскоре начинает всем существом жить в мире «Тихого Дона»…
Каждое мельчайшее звено повествования отмечено весомым смыслом и — это, быть может, важнее всего — имеет глубинную связь с целостностью художественного мира «Тихого Дона». Вот хотя бы самое начало, первые вроде бы чисто информационные фразы: «Мелеховский двор — на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону».
В сущности, здесь мы сразу же соприкасаемся с основным в произведении. Двор сдвигается на «край», и в этом судьба главного героя — особенная, «избранная» — избранная и в смысле побед, и в смысле поражений. И эти воротца, ведущие на север в беспредельное пространство России, причем такое сугубо «местное», чисто «провинциальное» явление (что подчеркнуто диалектным «баз»), как приют для скота, прямо сопряжено с открывающимся путем на север, откуда грядет решение судеб. Словом, в «образе» мелеховского двора проступает образ самого героя — его вольность и устремленность за пределы отлаженного быта, его ощущение неограниченности бытия.
Можно было бы перебрать так всю словесную ткань абзац за абзацем и обнаружить, что все в ней взаимосвязано и постепенно создает образ и смысл целого. Но ведь именно это и делает, осуществляет в ходе освоения «Тихого Дона» любой внимательный читатель. Что-то остается в его восприятии от каждого крохотного звена повествования.
Поэтому задумаемся именно над целым. Перед нами повествование о грандиозной революции (включая, конечно, пятилетнюю гражданскую войну), о своего рода геологическом катаклизме, пережитом Россией (хотя действие и сосредоточивается в одной ее «провинции»). С определением этим, очевидно, согласится любой читатель. Но в то же время «Тихий Дон» воспринимается и как повествование об остродраматической и в конечном счете трагедийной истории любви Григория и Аксиньи (в которую прямо и непосредственно вовлечены очень многие другие действующие лица, начиная от «законных» супругов этих главных героев Натальи Коршуновой и Степана Астахова). И не будет, думаю, преувеличением сказать, что в сознании большинства читателей «Тихий Дон» — это именно великое повествование о любви Григория и Аксиньи, а революцию большинство склонны рассматривать как своего рода «фон» (пусть и очень существенный), как конкретные обстоятельства, в которых развертывается безмерно драматичная любовь.
Если же исходить из рассуждений множества профессиональных критиков и литературоведов, главное в «Тихом Доне» — это как раз воссоздание Революции, а любовь героев толкуется, по сути дела, как нечто сопровождающее развитие основного действия, то есть в конечном счете как одно из его «обстоятельств». В некоторых критических статьях, опубликованных вскоре после появления «Тихого Дона», можно даже обнаружить нотки недовольства тем, что история любви играет столь большую, преобладающую над всем роль, оттесняя-де самое существенное.
Но если углубленно вдуматься в шолоховское повествование, становится ясно, что оба изложенных представления о «Тихом Доне» не соответствуют его художественной реальности.
Решусь сразу же, не предваряя вывод какими-либо доводами, сказать о наиболее важном: любовь, ставшая стержневым действием «Тихого Дона», не является неким развертывающимся в сфере «частной», «личной» жизни «фоном» революции, и в свою очередь революция не может быть понята как «фон» этой любви. Ибо любовь Григория и Аксиньи и есть, если угодно, революция, одно из ее воплощений, а в самом художественном мире «Тихого Дона» — даже безусловно главнейшее, основополагающее ее воплощение. Стихия жизни, созданная в «Тихом Доне», испытывает перелом, переворот именно с начала этой любви, с того момента, когда она разразилась (этот резкий глагол тут вполне уместен). Вот фрагмент из переломного звена повествования:
«Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступленно горели они одним бесстыдным полымем, людей не совестясь и не таясь, худея и чернея в лицах на глазах у соседей, что теперь на них при встрече почему-то стыдились люди смотреть.
Товарищи Григория, раньше трунившие над ним по поводу связи с Аксиньей, теперь молчали, сойдясь, и чувствовали себя в обществе Григория неловко, связанно» и т. д.
То есть эта любовь изменяет, преобразует не только Григория и Аксинью, но и всю соприкасающуюся с ними жизнь. Я процитировал XII главку части первой; до этого момента жизнь в мире «Тихого Дона» течет размеренно, в какой-то степени даже патриархально-идиллически (хотя и ранее в повествовании является несколько предвещаний, предпосылок будущего взрыва), а далее — жизнь уже совсем иная, полная изломов и роковых столкновений.
В отлаженное за долгую историю бытие казацкой общины или, уместно даже будет сказать, огромной семьи Тихого Дона (как его называли издавна), вторгается нечто разрушающее все устои и каноны:
«Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей… то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но они жили, почти не таясь, вязало их что-то большее… и поэтому в хуторе решили, что это преступно…»