Наиболее успешное противостояние Западу в плане сохранения своей цивилизационной сути, традиций и идентичности неожиданно для всех оказала Япония. Возможно, ей помог тысячелетний страх в отношении Китая, всегдашняя решимость отразить вторжение, внутренняя готовность к жертвам ради национального самосохранения, наличие особого патетического отношения к жизни, ценимой только как часть национального существования, как ступень коллективного жертвенного пути.
Сказанное не означает, что ответ Японии Западу был менее драматичным. В определенном смысле амплитуда японского ответа на западный вызов была шире, чем у большинства человечества. Два с лишним столетия продолжалась самоизоляция Японии от Запада, прежде чем император Мейдзи не пришел к решительному выводу о пагубности страусовой политики. Японцы более других народов оказались способными встретить внешнее давление в позитивном плане, найти в чужой культуре полезный для себя опыт, не изменяя собственной идентичности. Именно это — основа японского чуда, состоявшегося в двадцатом веке. Первый случай, когда Запад признал равным по энергии, изобретательности и трудолюбию партнера.
Весной 1945 г. на императорском совете принц Кидо признал роковые ошибки: страна вступила в борьбу с Западом, не имея достаточных ресурсов и полагаясь на неудачного партнера — Германию. Было решено — за много месяцев до капитуляции — в будущем ориентироваться на англосаксонский блок Запада. Сумев сохранить внутреннюю культуру и национальные особенности, Япония восприняла опыт самой развитой технической цивилизации мира. Два несчастья лидера Запада Америки — Корея и Вьетнам — дали мощный толчок и исторический шанс единственной незападной цивилизации, которая, при всем уважении к мощи Запада, никогда не смотрела на Запад с завистью, не мечтала стать частью его и вступила с ним только в вынужденные отношения.
Восточная Европа уже в силу географической близости всегда находилась под влиянием культуры и революционных идей Запада. Блеск западной культуры после Ренессанса создал у части восточноевропейцев желание стать причастными к этому феномену, разделить культурное наследие и творческое развитие нового мирового лидера. Поскольку с этого времени мерилом уровня культурного развития стала степень близости к Западу, то правящие восточноевропейские элиты стали затушевывать отсталость Восточной Европы в сравнении с Западом. Романтическая интерпретация истории приводила к тому, что похожесть на Запад становилась едва ли не самым значимым фактором национального самосознания. И все же фактом является то, что в Восточной Европе, пожалуй, лишь Чехия может считаться обладающей национальным сознанием, близким к западному (рациональность, ориентация на результат, неприятие неадекватной эмоциональности, скептицизм в отношении пафоса всякого рода, прагматизм и, кстати, стремление к адекватной идентификации, достаточно скептическое мнение относительно своей принадлежности к Западу). Что же касается остальных стран региона, то Ренессанс, Реформация и Просвещение, деликатно говоря, не в полной степени коснулись формирования их национального психологического склада.
Западное влияние безусловно проникало в эти страны. В Польшу оно проникло преимущественно через католицизм, на Балканы — после освобождения от оттоманского господства. В России ручеек западного влияния стал ощутим после Петра Великого. В конечном счете фактором политического звучания стало то обстоятельство, что страны Восточной Европы подчеркнуто и даже категорически воспринимают себя прежде всего европейцами, участниками большой западной культурной традиции и чрезвычайно негативно воспринимают всякое «неевропейское» определение основ своей национальной жизни. Как все маргиналы, они подчеркивают свою европейскую принадлежность и охотно переписывают историю на свой лад. Но практически на любом историческом рубеже, при любом испытании историей на первый план у этих народов выходит отсутствие органической западной парадигмы жизни, требующей рациональности, индивидуализма, организованной эффективности.
Историческая жертвенность этого региона не требует надуманных прозападных прикрас. И одиозно выглядит — как измена коренным традициям — их голословно утверждаемая приобщенность к западной цивилизации. Вопреки искусственным имитациям, «подсознание», а вернее, групповой менталитет народов этих стран действует по своему восточноевропейскому стереотипу. Это-то (а не пустое подражание) как раз и делает их особенными, своеобразными, создает их культуру, литературу, музыку, их способ восприятия трагедии жизни. Показательно, что и в самом определении своего «я» они действуют как восточноевропейцы, а не как представители Запада, которым в сущности безразлично, каким образом другие определят органический код их общественной психики. Народы действуют так, как направляют их история и география, как диктует обобщенный итог их общественного развития, их выработанная веками общественная этика. Восточноевропейский набор традиций, обычаев, эмоционального опыта близок западному в той мере, в какой история заставила эти два региона взаимодействовать. Он отдален от Запада в той мере, в какой история Запада была принципиально иной, чем история Восточной Европы.
Итак, мы видим несколько типов ответа на западный вызов: желание сохранить тысячелетние каноны жизни; отчаянное сопротивление; более или менее умелое лавирование; стремление использовать западную помощь в интересах национального развития; сознательный выбор прозападной ориентации и стремление сменить собственную национальную идентичность на западную; использование западного опыта для административно-технического прогресса при сохранении собственной идентичности и на этой основе формирование нового центра развития; симуляция западной идентичности как возможная предпосылка развития, но одновременно недооценка существующего собственного потенциала.
Более других нас интересует реакция на невиданную западную революцию огромной страны, выросшей в специфическом этически-моральном климате, определяемом близостью к Византии и степи, — России.
История — это прежде всего наука о национальном самосознании.
С.М. Соловьев
Классик русской историографии С.М. Соловьев, находившийся под прямым влиянием Гегеля, позитивистского географа К. Риттера и географического детерминиста Г.Т. Бокля («История цивилизации в Англии»), склонен был думать об истории цивилизации как о всеобщем и всеобъемлющем общемировом процессе органического роста. С.М. Соловьев (как и многие другие историки) смотрел на русскую историю как на интегральную часть европейской истории. Он видел в мировом сообществе единый организм, подчиненный универсальным законам социальной эволюции. Поэтому Соловьев просто ставил Россию в русло западной истории и никогда не противопоставлял Россию Западу. Для Соловьева и для множества последующих интерпретаторов русской истории Россия представляла собой продукт европейской экспансии в неевропейском пространстве. Сохранила ли Россия в ходе этой многовековой экспансии собственно европейски-западный характер — Соловьев даже не ставит такого вопроса. Находясь в среде западников Петербурга и Москвы, он предпочитал не видеть этой проблемы. Для Соловьева (и многих других) Запад был просто нормой. Однако последующее развитие нанесло удар по умозрительной гармонии. Идеи романтически-гегельянского всемирного органического развития оказались недостаточными для объяснения сути мировой истории. Уже у Соловьева закрались сомнения. Гений русской историографии начал делить государства и общества на «передовые» и «отсталые». Органической картины не получилось. Стоило отъехать две версты от любой из двух русских столиц, как (нельзя было того не заметить) русская жизнь, например, за пределами пресловутого тротуара Невского проспекта переставала отвечать западной «норме».