Капут | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– О-ёй-ёй, пива нет, dòmnule capitan.

– Ты нехорошая девочка, Мариоара.

– Nu, nu, dòmnule capitan, пива нет, – говорит Мариоара, качает головой и улыбается.

– Я ухожу, Мариоара, и больше никогда не вернусь.

– La revedere, dòmnule capitan, – говорит Мариоара с лукавой улыбкой.

– La revedere, – отвечаю я и направляюсь к двери.

– Dòmnule capitan?

– La revedere, – говорю я, не оборачиваясь.

С порога «Корсо» Мариоара зовет меня своим детским голосом:

– Dòmnule capitan? Dòmnule capitan?

От «Корсо» до старого кладбища путь недолгий, не больше пятидесяти метров; шагая среди могил, я слышал призывный голос Мариоары «dòmnule capitan?», но сразу возвращаться не хотелось, я хотел заставить себя ждать, заставить поверить, что я разозлен за то, что мне не дали пива, хотя и знал, что девочка не виновата, во всем городе не было ни капли пива. «Dòmnule capitan?» Я уже собирался открыть дверь моего дома, когда почувствовал на плече руку, и голос сказал:

– Buna seara, dòmnule capitan.

Это был голос Кана.

– Что вам нужно, dòmnule Кан?

За спиной Кана в вечернем полумраке виднелись три бородатые фигуры в черном.

– Можно войти, dòmnule capitan?

– Входите.

Мы поднялись по крутой лестнице, вошли в дом, я повернул выключатель.

– La dracu!

– Отключили свет, – сказал Кан.

Я зажег свечу, занавесил окно, чтобы снаружи не был виден свет, и оглядел трех товарищей Кана. Трех старых евреев с заросшими красноватой растительностью лицами, такими бледными, что сверкали, как серебро.

– Присаживайтесь, – сказал я и указал на стоящие в беспорядке стулья. Мы сели к столу, я вопросительно посмотрел на Кана.

– Dòmnule capitan, – сказал Кан, – мы пришли просить вас, не могли бы вы…

– …не могли бы вы нам помочь, – сказал, перебивая Кана, один из его товарищей, невероятно худой и бледный старик с длинной красноватой с проседью бородой. В его глазах за стеклами очков в золотой оправе сверкал красный блуждающий свет. Он сидел, упершись в стол костлявыми, восковой прозрачности руками.

– Вы можете нам помочь, dòmnule capitan, – сказал Кан. И после длинной паузы добавил: – Или подсказать, как нам быть…

– …чтобы отвести грозящую нам серьезную опасность, – снова перебил его вмешавшийся ранее старик.

– Какую опасность? – спросил я.

Глубокая тишина повисла после моих слов, когда медленно встал еще один из пришедших с Каном (его лицо не было мне незнакомым, я уже встречал его, хотя и не помнил где и когда). Это был высокий, широкий в кости рыжеволосый седоватый старик, с бледными, прилипшими к стеклам очков веками и белыми, малоподвижными, как у слепого, глазами. Он долго молча смотрел на меня, потом тихо сказал:

– Dòmnule capitan, страшная опасность нависла над нами. Вы можете отвести ее от нас? Румынские власти готовят жестокий погром. Резня может начаться с минуты на минуту. Помогите нам. Что нам делать? Сделайте что-нибудь, помогите нам!

– Я ничего не смогу сделать, – сказал я, – я иностранец, единственный итальянский офицер на всю Молдавию, что я могу поделать? Да и кто меня послушает?

– Предупредите генерала Шоберта, скажите ему, что готовится погром. Если он захочет, то сможет предотвратить резню. Почему бы вам не пойти к генералу Шоберту? Вас он послушает.

– Генерал фон Шоберт, – сказал я, – старый солдат, дворянин и добрый христианин, но он немец, ему нет дела до евреев.

– Если он добрый христианин, то послушает вас.

– Он скажет мне, что не занимается внутренними делами Румынии. Я мог бы обратиться к полковнику Лупу, военному коменданту города.

– Полковник Лупу? – сказал Кан. – Да именно полковник и готовит бойню.

– Сделайте что-нибудь, помогите нам! – тихо сказал старик со сдержанной яростью.

– Я отвык действовать, – ответил я, – я итальянец. Мы уже не умеем действовать, разучились принимать решения после двадцати лет нашего рабства. У меня тоже исполосована спина, как и у всех итальянцев. За прошедшие двадцать лет мы истратили всю нашу энергию на выживание. Мы ни на что не годны. И только и умеем что аплодировать. Вы хотите, чтобы я пошел аплодировать генералу Шоберту и полковнику Лупу? Если хотите, я могу дойти до Бухареста, аплодируя маршалу Антонеску, «красной собаке», если этим смогу вам помочь. Больше я ничего не могу поделать. Может, вы хотите, чтобы я принес себя в жертву? Чтобы я дал убить себя на площади Унирии в защиту евреев города Яссы? Если бы я был способен на это, я дал бы себя убить на итальянской площади ради итальянцев. Мы не смеем и не умеем больше действовать, вот в чем дело, – заключил я и отвернулся, пряча краску стыда.

– Все это очень печально, – пробормотал старик. Потом перегнулся через стол, приблизил ко мне лицо и необычайно проникновенным и ласковым голосом сказал: – Вы не узнаете меня?

Я внимательно вгляделся в его лицо. Эта длинная, прорезанная серебряными нитями красноватая борода, блеклые малоподвижные глаза, высокий, бледный лоб и этот ласковый печальный голос напомнили мне директора тюрьмы «Реджина Коэли» доктора Алези. Именно голос помог мне воскресить в памяти его представший в колеблющемся свете свечи облик. Доктор Алези был директором женской тюрьмы «Мантеллате», а во время моего заключения в «Реджина Коэли» он временно заменял надолго заболевшего директора тюрьмы мужской; от долголетней привычки общаться с заключенными-женщинами он выработал в своем голосе необыкновенную, почти женскую проникновенность. Этот бородатый старик с чинной патриархальной внешностью, с мягким и печальным голосом, полным задушевной гармонии и зеленых и розовых полутонов, был для нас как бы распахнутым в весеннюю природу окном. И в этот момент перед моими глазами возник тот самый пейзаж – деревья, река и облака, – который возникал передо мной всякий раз, когда в своей камере я слышал звучащий в коридоре этот нежный и далекий голос. Голос как пейзаж, взгляд терялся в бесконечной свободе этого вида гор, долин, зарослей и рек, и волнующие меня чувства, губительная тоска и отчаяние, которые заставляли меня падать на соломенный тюфяк или бросаться с кулаками на стены камеры, понемногу утихали, как если бы при виде умиротворенности и вольности природы приходили утешение и конец унижениям и рабским страданиям. Голос Алези был для заключенных откровением чудесного пейзажа, который каждому хотелось видеть, который каждый старался разглядеть из-за решетки, он был потайным ходом в ирреальный пейзаж из тесной камеры в четыре ослепительно белые, голые стены, из неприступных и непроницаемых тюремных застенков. При звуке этого голоса заключенные бледнели, перед их глазами открывалось безграничное, свободное пространство, освещенное спокойным мягким светом, налагавшим на долины прозрачные мазки полутени, проникавшим в нехоженую чащу лесов, раскрывавшим тайну серебристого блеска речных струй, озерной глади и морской ряби. Каждый заключенный на миг, на один только миг тешил себя иллюзией свободы, как если бы дверь камеры чудесным образом вдруг бесшумно открывалась, а еще через миг медленно закрывалась вместе с затуханием голоса Алези в безжалостной тишине коридоров тюрьмы «Реджина Коэли».