Тем временем, пока полковник Слёрн бегал звонить в казармы кавалеристов полковнику ветеринарной службы, подъехали посол Румынии Ноти Константиниде с одним из секретарей посольства Титу Михайлеску, посол Хорватии Фердинанд Бошнякович с секретарем посольства Марьяном Андрашевичем и посол Германии Виперт фон Блюхер.
– Ah! Ces Blücher, ils arrivent toujours à temps [189] , – тихо проговорил де Фокса и, сказав послу Германии «Bonsoir», вскинул руку в гитлеровском приветствии, также и приветствии испанской Фаланги.
– Comment! Vous aussi vous levez la patte, maintenant? [190] – тихо спросил секретарь посольства вишистской Франции Пьер д’Уар.
– Vous ne trouvez pas qu’il est préférable de lever une patte que d’en lever deux? [191] – ответил с улыбкой де Фокса.
Пьер д’Уар милостиво принял выпад и снисходительно ответил:
– Cela ne m’étonne pas dans le temps on travaillait du bras et on salutait du chapeau, à présent on salue du bras et on travaille du chapeau [192] .
Де Фокса рассмеялся и сказал:
– Bravo d’Huart! Je me rends à votre esprit [193] , – и, повернувшись ко мне, тихо спросил: – Что, к дьяволу, означает «travailler du chapeau»? «трудиться, не снимая шляпы»?
– Это значит, что у каждого под шляпой усердствуют свои тараканы, – ответил я.
– On n’a jamais fini d’apprendre le français [194] , – сказал де Фокса.
Простертый на снегу меж двух часовых, окруженный небольшой толпой иностранных дипломатов, – куда добавились еще несколько солдат, две девицы навеселе, несколько моряков из порта, двое жандармов с винтовками, – лось жалобно стонал, отфыркиваясь и крутя огромной головой: он тянулся лизнуть свою сломанную ногу. Вертя головой, лось зацепил концом ветвистых рогов край шубы президента Ристо Рюти; неожиданный рывок заставил президента республики пошатнуться, он наверняка упал бы, если бы посол Германии фон Блюхер вовремя не подхватил его под руку. «Ха-ха-ха!» – смеясь, воскликнули хором иностранные дипломаты, как если бы невинный жест посла Германии имел политико-аллегорическое значение.
– Pèrkele! – воскликнула одна из девиц, увидев пошатнувшегося президента. («Pèrkele» по-фински значит просто «дьявол», но это одно из тех слов, которое в Финляндии нежелательно произносить, как это было с английским словом «bloody», «кровавый», во времена королевы Виктории.) Дипломаты посмеялись над смелым утверждением девицы, тем временем стоявшие рядом с президентом кинулись отцеплять его шубу от лосиных рогов. В тот момент подошел запыхавшийся Рафаэль Хаккарайнен, начальник протокольного отдела Министерства иностранных дел Финляндии, он подошел как раз вовремя, чтобы услышать запретное «pèrkele», слетевшее с губ веселой девицы. Советник Хаккарайнен задрожал всем телом под теплым покровом своей куньей шубы.
Это была единственная в своем роде сцена: заснеженная площадь, белые призрачные дома, закованные в лед пароходы и группа людей в дорогих шубах и высоких меховых шапках вокруг раненого лося, лежащего на пороге дворца между двумя часовыми. Сцена зачаровала бы любого из шведских или французских живописцев, таких, как Шёльдебрандт или Виконт де Бомон, которые в конце XVIII и в начале следующего столетия забирались в гиперборейские края с карандашом и картоном для рисования. Полковник ветеринарной службы и солдаты, подъехавшие тем временем на санитарной машине, засуетились возле лося, терпеливо следившего за человеческой возней кротким влажным глазом. Всеобщими усилиями с помощью президента республики, послов и двух веселых девиц лося взгромоздили в машину, которая медленно тронулась и исчезла в глубине Эспланады в ослепительном снежном сиянии.
Дипломаты остались еще ненадолго поболтать, закурив по сигарете и постукивая ногами по льду. Холод был собачий.
– Спокойной ночи и большое спасибо, – сказал президент республики, сняв шапку и раскланявшись.
– Bonne nuit, Monsieur le Président, – ответили дипломаты, сняв шапки и склонившись в глубоком поклоне.
Обменявшись громкими прощальными словами, небольшая толпа разошлась; машины отъехали с легким шумом моторов в направлении Бруннспаркена, солдаты и девицы, матросы и жандармы рассеялись по площади, смеясь и перекликаясь. Вестманн, де Фокса и я направились к посольству Швеции, обернувшись взглянуть на двух часовых по бокам президентских дверей и на кровавое пятно, исчезавшее потихоньку под снежной поземкой.
Мы снова уселись перед камином в библиотеке, покуривая и попивая в тишине. Слышался отрывистый собачий лай – голос печали, почти человеческий голос, придававший светлой ночи и подсвеченному сияющим снежным пламенем ясному небу теплое, полнокровное ощущение. Это был единственный живой и близкий голос в ледяном молчании призрачной ночи; сердце забилось сильнее. Ветер доносил треск заледенелого моря. Березовые дрова трещали в камине, алые отблески пламени метались по стенам, по золоченым корешкам книг, по мраморным бюстам королей Швеции, выстроившихся вдоль дубового цоколя библиотеки. Я думал о старых карельских иконах, где ад изображен не очищающим пламенем, а глыбами льда с закованными в нем грешниками. Слабо долетал собачий лай, наверное, с борта заточенного во льду у острова Суоменлинна парусника.
И тогда я рассказал о собаках Украины, о днепровских «красных собаках».
После многодневных дождей топкое море черной украинской грязи медленно разливалось до горизонта. В осеннем разливе грязь неторопливо вздувалась забродившей хлебной квашней. С безбрежной равнины вместе с ветром долетал ее запах, насыщенный запахами несжатой, оставленной гнить на корню пшеницы и сладким, усталым ароматом подсолнечника. Из черного зрачка подсолнуха по одному выпадали семечки, по одной опадали длинные желтые ресницы вокруг большого круглого глаза, теперь белого и пустого, как глаз слепца.
С передовой возвращались немецкие солдаты; добравшись до деревенской площади, они молча швыряли на землю винтовки. Покрытые с головы до пят черной грязью, заросшие многодневной щетиной люди с запавшими, как у подсолнухов, ставшими белыми и потухшими глазами. Офицеры смотрели на солдат, на брошенные на землю винтовки и молчали. Blitzkrieg, молниеносная война, пожалуй, закончилась, пришел черед Dreissigjährigerblitzkrieg, молниеносной тридцатилетней войны. Выигрышная война, похоже, закончилась, начиналась война проигрышная. В глубине потухших глаз немецких солдат и офицеров зарождался белый страх, я видел, как он расширялся, пожирая зрачок, опаляя корни ресниц; реснички опадали по одной, как длинные желтые лепестки подсолнечника. Когда немец начинает испытывать страх, когда в его кости внедряется таинственный немецкий страх, он вызывает наибольший ужас и жалость. Вид его становится жалким, жестокость – печальной, мужество – безмолвным и безнадежным, и тогда немец делается злобным. Меня жег позор оттого, что я христианин, как и они, мне было стыдно. Русские пленные, которых вели с фронта, были уже не теми, что в первые месяцы войны, они были не теми, что в июне, в июле, в августе месяце, когда немецкие солдаты гнали их в тыл через украинскую степь пешком, по солнцепеку, целыми днями пешком по пыли красной и по пыли черной. В первые месяцы войны сельские женщины выходили на порог, смеясь и плача от радости, они бегом подносили пленным еду и питье. «Ох, бедные-бедные!» – причитали они. Они приносили еду и питье немцам конвоя, сидящим на площади на скамейках с автоматами на коленях возле гипсовой, опрокинутой в грязь статуи Ленина или Сталина, покуривающим и весело болтающим между собой немцам. Во время часового привала в селе русских пленных оставляли почти на свободе, они могли уйти и вернуться, даже войти в дом, помыться нагишом у колодца, но по свистку немецкого капрала каждый бегом занимал свое место, колонна отправлялась, выходила из села и с песней утопала в зеленом и желтом покрове бесконечной степи. Женщины, старики и дети долго шли за колонной, плакали и смеялись, потом останавливались, долго стояли и прощались, махали руками, посылали уходящим под палящим солнцем пленным поцелуи с кончиков пальцев, те оборачивались и кричали: «До свиданья, дорогая!»