– А что это, по-вашему? – сказал полковник Элиот с легким раздражением в голосе. – Шопен есть Шопен.
– Надеюсь, это не Шопен, – сказал я.
– Я, напротив, считаю, что это Шопен, – сказал полковник Элиот, – было бы очень странно, если бы это оказался не Шопен.
– Шопен очень популярен в Америке, – сказал майор Томас, – некоторые его блюзы просто великолепны.
– Слушайте, слушайте, – вскричал полковник Брэнд, – это, конечно же, Шопен!
– Да, это Шопен, – сказали остальные, с упреком глядя на меня.
Джек смеялся, прикрыв глаза.
Это было что-то в духе Шопена, но не Шопен. Исполнялся концерт для фортепьяно с оркестром, как если бы его написал некий Шопен, который не был Шопеном, или Шопен, рожденный не в Польше, а в Чикаго или в Кливленде, штат Огайо, или как если бы его написал кузен, свояк, дядя Шопена, но не Шопен.
Музыка смолкла, и голос диктора радиостанции PBS объявил: «Вы слушали “Варшавский концерт” Эддинселла в исполнении филармонического оркестра Лос-Анджелеса под управлением Альфреда Уолленстайна».
– I like Addinsell’s Warsaw Concerto [134] , – сказал полковник Брэнд, порозовев от удовольствия и гордости. – Эддинселл – это наш Шопен. He’s our American Chopin.
– Может, вам не нравится даже Эддинселл? – спросил меня полковник Элиот с нотой презрения в голосе.
– Эддинселл есть Эддинселл, – ответил я.
– Эддинселл – наш Шопен, – повторил полковник Брэнд по-детски торжественно.
Я молча смотрел на Джека. Потом пристыженно сказал:
– Прошу извинить меня.
– Don’t worry, don’t worry, Малапарте, – сказал полковник Брэнд, похлопав меня по плечу, – have a drink.
Но серебряная фляжка была пуста, и он, смеясь, предложил пойти выпить в бар. Сказав это, он поднялся, и все последовали за ним.
Джимми сидел за столом возле окна вместе с молодыми офицерами-летчиками и показывал им пук светлых волос, который я сразу узнал. Раскрасневшийся Джимми громко смеялся, раскрасневшиеся летчики хохотали тоже и хлопали друг друга по плечу.
– Что это такое? – спросил майор Моррис, подойдя к столу Джимми и с любопытством разглядывая «парик».
– That’s an artificial thing, – сказал Джимми со смехом, – a thing for negroes [135] .
– What for? [136] – воскликнул полковник Брэнд, наклоняясь через плечо Джимми, чтобы разглядеть the thing.
– For negroеs, – сказал Джимми.
Все вокруг заливались хохотом.
– For negroеs? – переспросил полковник Брэнд.
– Да, – вмешался я, – for American negroеs. – И, вырвав «парик» из рук Джимми, бесстыдным движением воткнул руку в отверстие, обшитое красным атласом.
– Look, – сказал я, – that’s a woman. An Italian woman, a girl for negroеs [137] .
– Oh, shame! [138] – воскликнул полковник Брэнд, с отвращением отведя взгляд. Он покрылся краской стыда и оскорбленного целомудрия.
– Смотрите, до чего опустились наши женщины, – сказал я, и слезы текли по моим щекам, – вот до чего дошла итальянская женщина: она готова прикладывать к себе пук светлых волос для удовлетворения чернокожих солдат. Смотрите, вся Италия – не что иное, как пук блондинистых волос.
– Sorry [139] , – сказал полковник Брэнд.
Все молча смотрели на меня.
– Это не наша вина, – сказал майор Томас.
– Конечно, не ваша, я знаю, – сказал я, – это не ваша вина. Вся Европа – всего лишь клок светлых волос. Венок из блондинистых волос на ваши головы победителей.
– Don’t worry, Мalaparte, – сказал полковник Брэнд с искренней симпатией в голосе и протянул мне стакан, – have a drink.
– Have a drink, – сказал майор Моррис, похлопав меня по плечу.
– Mud in your eye, – сказал полковник Брэнд, поднимая стакан. Он смотрел на меня с улыбкой, его глаза повлажнели от слез.
– Mud in your eye, Mаlaparte, – сказали все, поднимая стаканы.
Я молча плакал, сжимая в руке чудовищное изделие.
– Mud in your eye, – сказал я сквозь слезы.
При первом известии об освобождении Неаполя, как по зову вещего голоса, влекомые призывными запахами свежевыделанной кожи, виргинского табака и запахом женщины-блондинки – а это и есть запахи американской армии, – томные ряды гомосексуалистов не только из Рима и других городов Италии, но и со всей Европы пешком пересекли немецкую линию фронта в заснеженных горах Абруцци, пройдя прямо через минные поля, рискуя попасть под пули патрулей немецких Fallschirmjäger [140] , и оказались в Неаполе, чтобы встретить войско освободителей.
Международное сообщество гомосексуалистов, трагически рассеянное войной, вновь воссоединялось на первом лоскутке Европы, освобожденном союзниками. Не прошло и месяца, а Неаполь, эта славная и благородная столица древнего Королевства Обеих Сицилий, стал центром европейского гомосексуализма, самым важным мировым «carrefour», перекрестком запретного порока, великим Содомом, куда из Парижа, Лондона, Нью-Йорка, Каира, Рио-де-Жанейро, Венеции и Рима стекались все педерасты мира. Гомосексуалисты, прибывшие морем на военных английских и американских транспортах, и те, что группами пробрались через горы Абруцци из стран Европы, еще оккупированных немцами, сразу узнавали своих по запаху, интонации, взгляду и с громкими криками радости бросались в объятия друг друга, как Вергилий и Сорделло [141] в «Аде» Данте, наполняя улицы города своими томными хрипловатыми женственными голосами: «Oh dear, oh sweet, oh darling!» [142] Битва при Кассино была в самом разгаре, колонны раненых спускались с гор по Аппиевой дороге, день и ночь батальоны чернокожих землекопов рыли могилы на военных кладбищах, а по улицам Неаполя дефилировали стайки благородных «нарциссов», покачивая бедрами и жадно оглядываясь на американских и английских красавцев солдат, широкоплечих и розовощеких, прокладывавших себе в толпе дорогу особой расслабленной походкой атлета, только что вышедшего из-под рук массажиста.