Красная луна | Страница: 1

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Полицейские нашли меня всю в крови.

Я была заляпана ею с макушки до пят: волосы, ресницы, даже кожа между пальцами на ногах. Окровавленная одежда уже высохла, ее с меня сняли, и больше я ее никогда не видела.

Даже несколько дней спустя я продолжала находить под ногтями частички запекшейся крови — сухие красно-коричневые чешуйки. Когда они падали, я изо всех сил старалась поймать их, словно можно было как-то вобрать их в себя.

Словно можно было как-то вернуть родителей.

Я не помнила, что с ними случилось. Не помнила, как их нашла. Не помнила, как опустилась на колени рядом с мертвыми телами. Не помнила, как сидела с ними, пока по небу плыла величественная сияющая луна и сверкали звезды.

Я просидела с ними в лесу всю ночь. Но этого я тоже не помнила.

Я даже не помнила, как меня обнаружили. Рон сказал, что нашел меня после того, как ему позвонил его заместитель Шарп, патрулировавший тот небольшой участок леса, где жили люди. Когда Рон приехал, он увидел, что Шарп плачет, а я…

Я.

Я сидела рядом с ними без движения. Потом, в больнице, я слышала, как Рон признался Рене, что сначала ему показалось, будто я тоже мертва. Потому что я совсем не шевелилась. Даже не моргала.

Он сказал, что я сидела на земле, вся в крови.

Рядом с трупами родителей, держа их за руки.

Что я пыталась как-то вернуть их к жизни. Что я сама была вся в крови, потому что пыталась исправить непоправимое. Хотела, чтобы они снова были со мной.

Но я не могла этого сделать.

Родители были мертвы.

Никто не знал, как это случилось и почему, известен был лишь сам этот факт.

Но они не просто умерли.

Моих родителей убили.

Рон был уверен, что я что-то видела. Что-то слышала. После того как меня нашли, я пролежала два дня в больнице — не потому, что сама была ранена, а потому, что я совсем не двигалась. Не ходила, не ела, не отвечала на вопросы. У меня внутри воцарилась тьма. Тьма, поглотившая меня целиком.

Я действительно была как будто мертва, как подумал Рон, когда только увидел меня.

Но я не умерла, и Рене заставила меня выйти из больницы и пойти на похороны. Когда деревянные ящики, в которых лежали мои родители, опускали в землю, она стояла рядом со мной. Я видела эти ящики уже закрытыми, но не сомневалась, что в них — они. Я понимала, что моих родителей уже нет.

Я знала это, потому что кое-что увидела, когда Рон сажал меня в машину, и это было единственное, что я запомнила. Заместитель Шарп тихонько плакал, ветер доносил до меня его всхлипы. Для меня это был всего лишь шум, не более.

Я помнила, как выглянула из окна машины и услышала его плач. Помнила разноцветные пятна полицейских мигалок. А вот воя сирен я не замечала. Сидя в машине, я не слышала вообще ничего, только тишину.

Я смотрела на плясавшие на земле пятна света. Помню, мне показалось странным, что они вдруг раскрасили деревья, которые так любили мои родители.

Я помнила бугры под полиэтиленом.

И помнила, что закричала, заорала так сильно, насколько хватило голоса.

Так что, увидев ящики, я знала, кто в них.

Я знала, что родителей не стало.

Их опустили в яму, потом забросали землей, и я тупо смотрела на Рене, сажавшую деревца, тоненькие саженцы, которые когда-нибудь превратятся в настоящие высокие могучие деревья. Как в лесу.

Я услышала, как она вопрошала шепотом: «Почему, Джон? Почему?» — недовольно, — печально, да, но в первую очередь — недовольно, очень недовольно. Потом она распрямилась, отряхнула руки. Земля легко отстала от ладоней.

Я закрыла глаза, и перед внутренним взором все покраснело.

Это была кровь.

А рядом, сквозь кровь, я увидела нечто серебристое, сверкающее, какое-то нечеткое, но полное жестокости существо. Это был не человек.

— Эйвери? — позвала Рене, и я открыла глаза. И увидела землю, под которой навеки погребены мои родители.

Я не помнила, как нашла их. Не помнила даже свои последние обращенные к ним слова. Совершенно ничего.

Осталась только я сама.

2


На следующий день после похорон я пошла в школу. Рене сказала, что я могу не ходить, но я не знала, чем еще себя занять. Домой меня не пускали. Мне привезли оттуда несколько коробок с вещами, и все. Дом до сих пор считался местом преступления, и Рон не разрешил мне туда ходить.

— Но ты же шериф, — сказала ему я еще в больнице, когда Рене подписывала документы о моей выписке.

Он вздохнул.

— Знаю, — ответил он, — но тебе туда нельзя. Не сейчас. Рано еще.

— А когда? — спросила я, но он лишь молча покачал головой.

Так что мне оставалось либо сидеть весь день дома у бабушки Рене, которая была мне совсем как чужая, либо пойти в школу.

Тех, с кем я училась, я знала лучше, чем ее. К тому же я все никак не могла перестать думать о том, что она нашептывала отцу на похоронах. О том, с какой злобой она к нему обращалась.

В школе будет проще.

Как ни странно. Вообще следовало ожидать, что на меня все будут коситься и перешептываться за спиной, и, возможно, так оно и было, просто я не замечала. Мне не хотелось сидеть у Рене, хотелось забыть о том, что теперь я живу в ее синей гостевой комнате.

И о том, что моего дома — моих родителей, привычного мне мира — больше нет.

Первые три урока я просидела, как обычно, на задней парте, наблюдая за остальными учениками. Папа к школам в Вудлейке относился плохо — он побывал в них всех и считал, что там преподают исключительно фигню. Он был настолько уверен, что там его ничему не научили, что перед поступлением в чикагский колледж ездил туда на автобусе и днями просиживал в библиотеке, читая все, что только можно было.

— Мне пришлось очень многое выучить самому, — частенько говаривал он, — и тебе я такой судьбы не желаю.

Так что пятнадцать лет я занималась дома за кухонным столом с мамой, а не в школе.

Мама оказалась хорошей учительницей. В старших классах преподавали тоже нормально, но все равно в школе было не так интересно. На уроках родного языка мы проходили «Юлия Цезаря», но я уже читала кое-что из шекспировских пьес в тринадцать, смотрела снятые по ним фильмы и писала сочинения о том, что затронутые автором темы настолько универсальны, что их можно экранизировать бесконечно.

Пьесу я знала и была готова о ней поговорить, но обсуждение в классе оказалось совсем не таким, как это происходило у нас с мамой. Учитель говорил лишь о Бруте и о том, что он сделал. Почему он это сделал.