– Это нонсенс.
– Ничего себе нонсенс, – засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене. – Долбанись лбом – поверишь.
– Грубо, – сказал Топорин.
– Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.
– Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! – Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. – Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!
– Бесполезно. Бить надо с двух сторон.
– И мне принеси. Я еще… э-э… могу.
– Конечно, можешь, дед, – ласково сказал Павлик, – иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.
– Вздор! – не согласился дед. – Принеси лом, и я – я! – докажу тебе…
– Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.
– Они не могут восстановиться! Это фантастика!
– А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…
– Но как мы станем жить?!
– А как мы жили, дед?
– Как жили? Нормально.
– Ты ни-че-го не понял, – обреченно проговорил Павлик.
– Нет, я понял, я все понял, – заторопился Топорин. Попытался пошутить:
– В конце концов, кто из нас профессор? – сказал с сомнением: – Но ведь так невозможно – со стеной?..
– А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.
Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание – нестерпимое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга – всего-то они и хотели.
Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.
– Дай закурить, – попросил Коновалов.
– Не курю, – сказал парень. – Не люблю.
– И правильно, – согласился Коновалов. – Чего зря легкие гробить?.. – помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: – Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?
– А как они жили, отец? – вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.
Но почему – не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал – многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.
– Как жили? – озадачился старик Коновалов. – По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.
– Оно и видно. А надо бы по-другому.
– Потому и стена, да?
– А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…
– Поймут ли?..
– Поймут, отец.
– Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…
– Почему нет? Вон он…
Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын – широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.
А он, кстати, там и обретался.
– Серега! – крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.
– Он тебя пока не слышит, – мягко, успокаивая старика, сказал парень.
Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним на набережную выкатилась шумная, пестрая разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, – бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внуками-вундеркиндами – тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, – в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон Павлик Топорин с дедом-спортсменом, профессором-историком – эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы – за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке – кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И – в воду!
Ан нет, не в воду.
Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было – как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.
– Что же ты? – укорил парень. – Догоняй!
– А можно? – с надеждой на чудо, спросил Коновалов.
– Конечно, чудак-человек!
И Коновалов рванул к обрыву – торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.
Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов – как не было ничего.
А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:
– А не пора ли нам?..
И сам себе ответил:
– Конечно, пора.
И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.
И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал – новенький, умытый, сверкающий.
Сначала, когда Вадим впервые расставил на лесной опушке дюралевую треногу этюдника и только вгляделся, сощурившись, в редкий ельничек впереди, в тропинку, чуть видную в траве, перевитую для крепости жилистыми корнями деревьев, еще во что-то вгляделся – не суть важно! – фотографируя увиденное в памяти, в этот момент они и появились: возможно, передовой их отряд, разведчики-следопыты. Тогда Вадим особо их не рассматривал: мало ли кто интересуется бродячим художником. Привычное дело: по улицам слона водили… Они встали за спиной Вадима, молчали, ждали. Тонким и ломким углем Вадим набрасывал на картон контуры будущего этюда, готовил его под краски. Он любил писать сразу набело – почти набело, потому что потом, если работа удавалась, он еще долго возился с ней в мастерской, отглаживал, «обсасывал», как сам говорил. Но именно с ней самой. Хотя, бывало, ему казалось, что картон слаб для этой натуры, и тогда он брал холст или – с недавних пор – лист оргалита, удобный для его подробной и гладкой манеры письма, и писал заново, отталкиваясь и от картона, но больше от памяти. Она и вправду была у него фотографической: гордился ею и не перегружал ненужным.