Генерал в своем лабиринте | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Теперь, Бог даст, ему полегчает, – сказал Ибарра.

– Теперь нам всем полегчает, – сказал Хосе Паласиос.

Генерал спал дольше обычного. Его не разбудили ни птицы в соседнем саду, ни церковные колокола; Хосе Паласиос несколько раз наклонялся над гамаком и слушал его дыхание. Когда генерал открыл глаза, был девятый час и начиналась жара.

– Суббота, шестнадцатое октября, – сказал Хосе Паласиос. – День святой Маргариты Марии Алакок.

Генерал приподнялся в гамаке и посмотрел в окно на безлюдную пыльную площадь, на церковь с облупившимися стенами, на драку петухов за потроха дохлой собаки. Обжигающие лучи раннего солнца обещали душный день.

– Надо поскорей убираться отсюда, – сказал генерал. – Я не хочу слышать залпы расстрелов.

Хосе Паласиос вздрогнул. Такое уже было, в другом месте и в другое время, и генерал был такой же, как сейчас, – стоя босиком на шершавом каменном полу, в длинных кальсонах и в ночном колпаке на бритой голове. Действительность напоминала повторяющийся сон.

– Мы эти залпы не услышим, – ответил Хосе Паласиос и добавил вскользь, уточняя: – Генерал Пиар был расстрелян в Ангостуре, и не сегодня, а в такой же, как сегодня, день в пять вечера, тринадцать лет назад.

Генерал Мануэль Пиар, суровый мулат из Кюрасао, тридцати пяти лет, увенчанный такой же славой, как сам генерал, – правда, только среди народного ополчения, – попытался взять полную власть в свои руки, когда Освободительная армия как никогда нуждалась в объединенных силах, чтобы сдержать натиск Морильо. Пиар призвал под свои знамена негров, мулатов и метисов и всех пострадавших на этой войне против белой аристократии Каракаса, на войне, которую воплощал собой генерал. Он был осиян ореолом мессии, и его популярность была сравнима разве что с популярностью Хосе Антонио Паэса или Бовеса, монархиста; нашел он себе сторонников и среди некоторых белых офицеров Освободительной армии. Генерал исчерпал все свое искусство убеждения. Арестованный по его приказу Пиар был препровожден в Ангостуру, временную столицу, – там генерал рассчитывал на поддержку офицеров из его ближайшего окружения, среди которых были те, кто сопровождал его в последнем путешествии по реке Магдалене. Военный совет, набранный им из соратников Пиара, должен был вынести окончательный вердикт. Решающий голос имел Хосе Мария Карреньо. Официальный защитник вынужден был выдумать невесть что, лишь бы показать Пиара как одного из блестящих государственных мужей, ведущих борьбу против испанцев. Но Пиар был обвинен в дезертирстве, подстрекательстве к бунту и предательстве, лишен всех военных званий и приговорен к смертной казни. Все знали его заслуги, и невозможно было поверить, что смертный приговор подписан генералом и к тому же именно в тот момент, когда Морильо занял несколько провинций, а боевой дух повстанцев был так ослаблен, что боялись самороспуска армии. Генерал выдержал давление всех и вся, любезно выслушал самых близких друзей Пиара, среди них Брисеньо Мендеса, но его решение было окончательным. Он отверг прошение об изменении приговора и подписал приказ о расстреле, добавив: казнь должна быть произведена публично. Та ночь длилась бесконечно; могло произойти все, что угодно. 16 октября, в пять часов пополудни, под немилосердным солнцем, приговор был приведен в исполнение на главной площади Ангостуры – города, полгода назад освобожденного от испанцев самим Пиаром. Командир взвода, отобранного для казни, приказал подобрать потроха дохлой собаки, за которые дрались петухи, и перекрыл улицы, выходящие на площадь, чтобы бродячие псы не могли нарушить торжественность момента. Генерал отказал Пиару в последней чести самому отдать приказ стрелять, Пиару насильно завязали глаза, но генерал не мог запретить ему послать людям последний поцелуй и в последний раз проститься со знаменем.

Присутствовать на казни генерал отказался. Единственный, кто остался с ним тогда в доме, был Хосе Паласиос – он видел, как генерал пытался сдержать слезы, когда услышал залп. В воззвании к войскам он писал: «Вчера для меня был день сердечной боли». Потом всю жизнь генерал твердил, что расстрела Пиара требовала политическая ситуация, что, наказав восставших, он спас страну и избежал гражданской войны. В любом случае более жестоко он не поступал за всю жизнь, но только эта жестокость позволила ему укрепить свою позицию; он снова сосредоточил управление страной в своих руках и уверенно пошел по дороге славы.

Теперь, тринадцать лет спустя, на вилле Соледад, он, казалось, не сознавал, что время течет не останавливаясь. Генерал смотрел на площадь до тех пор, пока по ней не прошла старуха-торговка в лохмотьях, – она вела за собой осла, груженного скорлупой кокосовых орехов, наполненных водой, – и пока ее тень не распугала дерущихся петухов. Тогда, вздохнув с облегчением, он снова лег в гамак и, хотя его никто не спрашивал, ответил на вопрос, который с той трагической ночи в Ангостуре мучил Хосе Паласиоса:

– Я бы и сейчас так поступил.

* * *

Ходить для него было мукой, и не потому что он мог упасть, а потому что все могли увидеть, каких огромных усилий ему это стоит. А когда он спускался или поднимался по лестнице, лучше было бы, если бы кто-то ему помог. Правда, если ему действительно нужна была чья-то поддерживающая рука, он все равно всегда от нее отказывался.

– Спасибо, – говорил он, – я пока могу ходить сам.

Но однажды не смог. Хотел спуститься по лестнице и вдруг потерял сознание. «Я не устоял на ногах и упал, не понимая, что происходит, полумертвый от страха», – рассказывал он потом своему другу. В этот раз он чудом остался жив – в обморок он упал на самом верху лестницы и не покатился вниз только потому, что был почти невесом.

Доктор Кастельбондо срочно доставил его в город Барранка-де-Сан-Николас в коляске дона Бартоломе Молинареса – в его доме на улице Анча генерал останавливался в прошлый приезд, и теперь для него была приготовлена та же самая спальня, большая, хорошо проветриваемая. В дороге из левого глаза у него стал сочиться гной, и это не давало ему ни минуты покоя. Он ехал, чуждый всему, и порой казалось, что он молится, но на самом деле он шептал про себя строфы любимых стихотворений. Доктор вытирал генералу глаз своим носовым платком и недоумевал, почему тот, будучи таким ревностным блюстителем чистоты, сам не вытирает сочащийся гной. При въезде в город он несколько оживился: стадо коров чуть не столкнуло его коляску с дороги и опрокинуло двуколку ехавшего навстречу священника. Перевернувшись в воздухе, тот шлепнулся наземь, но тут же, весь в песке, с поцарапанным лбом и ладонями, вскочил. Когда священник оправился от падения, гренадерам пришлось расчищать ему дорогу сквозь толпу праздных зевак и голых ребятишек – те смаковали происшествие, не подозревая, что за человек, похожий на мертвеца, сидит в глубине коляски.

Доктор представил священника как одного из немногих сторонников генерала уже в те времена, когда епископы метали с амвона против него громы и молнии, и он был отлучен от церкви как алчный и похотливый масон. Генерал, казалось, не слушал и оживился только тогда, когда увидел кровь на сутане священника. Тот просил его употребить всю свою власть, чтобы коровы не разгуливали без присмотра по городу, где и так рискованно ходить по улицам из-за большого количества колясок.