Первого ли, однако? Быть может, те мертвые, которых ты снимал на отбитой у русских горке, тоже были ничем не хуже? Но они были мертвыми и тебе ничего не сказали. А может, были благородными те дети, которых ты пытался угощать конфетками? Или тот увезенный службой безопасности поп, о котором презрительно отзывался веселый отец Филарет? Жертва абстрактного гуманизма в эпоху конкретных дел. Или, может, Филаретов помощник, отказавшийся сесть за стол вместе с Клаусом Грубером и Флавио Росси? Или покойный доцент Виткевич? Грузин-пулеметчик? Сожженный заживо в лесной сторожке дед? И знаешь ли ты, о чем думала Оксана Пахоменко, высаживая кустики на только что засыпанных оврагах, набитых трупами евреев и коммунистов? Репортер миланского издания Росси в упор не видел подобных людей, распивая шампанское, ведя интеллектуальные беседы и раздавая карбованцы и марки гостиничным шлюхам. Потому что такой материал никому был не нужен.
Первый благородный человек… Легко же забыл ты Надежду и Валю. Тебе ведь очень хочется забыть… Кто заставлял тебя вновь тащиться в СД? Поручение редактора? Ну да, неловкость перед Грубером. Ведь он старался, устраивал встречу с капитан-лейтенантом N, однокашником, коллегой, другом. И кто же ты после этого, грязная фашистская сволочь?
Пьетро тогда объяснил тебе, что значит Надино имя. Speranza, надежда. Она действительно была твой надеждой – сначала убитой Листом, а потом спокойно преданной тобой. Преданной в тот момент, когда ты драл на этом вот диване эту суку, которая никак не проснется, так ты славно ее отделал. Ты предал надежду, Флавио Росси. Больше надежды не будет.
А твой собутыльник и собеседник Грубер? Тоже фашист, точнее нацист? Или дело в чем-то ином, в душевной болезни? Видя то, что теперь происходит, антисемит Достоевский сделался бы активным юдофилом, потому что имел совесть. Так сказал однажды умненький Грубер умненькому Флавио Росси, вовсе не антисемиту. И категорически не рекомендовал ее иметь.
Ладно, хватит. Полно. Полно себя травить. Мы не герои и не борцы. Мы всего лишь обычные люди. Которым просто надо выжить в устроенной не ими кутерьме. Гордиться тут нечем, но не более того. Так-то, фрау Ольга Воронов. Как же сладко ты спишь, слегка прикрывши руками голову, словно бы защищаешь ее. От кого?
Я осторожно сдвинул с себя простыню, неслышно спустил ноги на пол, тихо встал и, стараясь не скрипеть половицами, направился в ванную. Прохладная вода мягко смыла пот и скверну прошедшей ночи. Из зеркала, просунувшись между стаканчиком с зубными щетками и флаконом одеколона, на меня растерянно поглядел немного уставший от жизни мужчина. Я скорчил глумливую рожу и отвернулся от мерзкого типа. Обтерев себя мохнатым полотенцем, вышел обратно в прихожую. Поколебавшись немного, занялся утренней гимнастикой. Странный распорядок, но я давно привык – сначала взбодриться под холодными струями, потом слегка размяться, а после сполоснуться опять.
На четвертом упражнении в дверном проеме показалась Ольга.
– Доброе утро, – сказала она и приветливо мне улыбнулась.
Это было забавное зрелище – долговязый итальянец приседает посреди прихожей и при этом мурлычет под нос. И отнюдь не «Смейся, паяц», что было бы к месту, а «Батальони Эммэ», относительно свежий патриотический шлягер. Как распоследний чернорубашечник революции. Хорошо еще, она не знала итальянского. Но чтобы понять, что такое «battaglioni della morte», было достаточно французского. Я улыбнулся в ответ и натянул трусы.
Пока Ольга копошилась в ванной, а продолжалось это долго, я безучастно лежал на кровати. Силы, вернувшиеся после душа и зарядки, снова куда-то исчезли. Под лучом, проскользнувшим между неплотно задернутых занавесок, заискрилась бутылка из-под шампанского, и от этого сверкания сделалось поганее, чем было. Я бы не отказался сейчас от другой такой же бутылки, только не пустой, а полной – а лучше сразу двух, ведь Ольга тоже станет пить, изрядно уменьшив мне дозу. Возможно, стоило порыться в шкафу, там должны были остаться две бутылки каберне – к сожалению, тепловатого от жары, но для красного вина это не так уж смертельно. На столе лежал бумажный пакет с жареным мясом и хлебом. В тарелке чернела виноградная кисть. Завтраком мы были обеспечены.
Ольга в распахнутом халате легким шагом вернулась в комнату. Ей шло оставаться без трусиков. Поджарая, с рельефными мышцами живота, с задумчиво-хищным взглядом. Полы, распахиваясь при ходьбе, приоткрывали слегка кучерявые прелести. Мне было тошно туда смотреть.
Она ловко запрыгнула на кровать и по-турецки уселась рядом. Заботливо полюбопытствовала:
– Как себя чувствуешь?
– Отлично, милая, – ответил я ей. Точно так же, как ответил бы Елене. Но Елены она не знала и моей интонации оценить не могла.
Сладко зевнув и прищурив глаза, Ольга вытянула руки над головой. Слегка колыхнулся бюст, не слишком крупный, но выразительный. Рефлекторным движением поправила прядку волос. Как и положено в присутствии мужчины. Я едва не задохнулся от ненависти. В конце концов, лучше спать за деньги с горничными, чем иметь эту злобную суку. Но Флавио Росси не любит за деньги. Это ему претит.
– О чем ты думаешь? – проворковала она. Попыталась заглянуть мне в глаза.
– О тебе. И о нас. Ну и…
– Хочешь еще?
Шевельнув пальцами, она положила ладонь на мое самое беззащитное место. (Наиболее иннервированное, уточнил бы дотошный Тедески.) Мне бы следовало деликатно отвести ее тонкую кисть, не дожидаясь пока… Но подлый инстинкт победил моментально, и я еще на час забыл о совести.
Однако как зрелый муж способности суждения не утратил. И, заставляя ее выгибаться и вскрикивать, продолжал предаваться мыслям. Проявляя при этом снисходительность и даже великодушие. По отношению к нам обоим. «Чем она хуже тебя? – думалось мне за трудами. – Что ты знаешь о ней, миланский бумагомарака, вонючий фашистский прихвостень? Что ей пришлось пережить в эти годы – без отца, без средств к существованию? Ты осудил ее, позабыв, что от нас ничего не зависит. Измученные люди ищут тепла и в тоске прилипают друг к другу, пытаясь урвать от жизни хотя бы немного. Ты был бессилен спасти девочек, ты ничего не знал, ты был на фронте, рисковал, так получилось… Ты бессилен отомстить Листу. Что, теперь вешаться самому?»
«И все-таки сука», – подумал я, направившись в ванную комнату. Долго стоял под холодными струями, презирая себя и, кажется, снова плача.
По возвращении вновь были слезы, на сей раз ее, не мои. Прижавшись ко мне всем телом и не давая пошевелиться, Ольга шептала как в лихорадке: «Я мечтаю только об одном – навсегда уехать из этой проклятой страны. Ты увезешь меня, правда?» – «Конечно, милая», – бормотал я в ответ, норовя повернуться так, чтобы занять чуть более удобную позицию. «Хорошая квартира, – бормотала она, – погляди, сколько книг. Жалко, ты не знаешь чья». – «Почему не знаю? Доцента Виткевича, мне говорили».
Услышав про доцента, Ольга повела глазами. И усмехнулась, как-то особенно неприятно. «Виткевича? Жалко старого идиота, но он был сам виноват».
Я снова поспешил убраться в ванную. Снова стоял под холодными струями и снова по-детски рыдал. Ментально, по крайней мере. И вновь ненавидел Ольгу. Не понимая вполне – за что? Она была обычной слабой женщиной. Воплощением нормальности. Как я или наш зондерфюрер. Ибо нормальный мир состоит из таких, как Росси, Грубер и фрау Воронов. Нормальностей и тривиальностей. Банальностей, если угодно. А такие, как убитый накануне Старовольский, вспыхивают в нем подобно падающим звездам. И гаснут, потому что никому не нужны. И всё опять приходит в норму. Исчезают откровенные ублюдки вроде Листа – и остаются фрау Воронов, Росси и Грубер. Так устроен мир – и изменить его не дано. Бедная Надя, бедная Валя, вам просто не повезло.