– С партизанами.
Паулау принялся уверенно рапортовать.
– Прилагаются всемерные усилия. Великогерманская империя делает всё возможное для умиротворения страны. Белорусские патриоты, рискуя жизнью, принимают участие в акциях по пацификации зараженных советизмом и полонизмом населенных пунктов и по ликвидации бандитских формирований. Как патриот и националист я должен подчеркнуть – их участники являются преступниками и не заслуживают ни малейшего снисхождения. Язву советизма и полонизма, поразившую нашу родину, мы выжигаем каленым железом. Лично я могу лишь сожалеть, что не могу выехать на свою многострадальную родину, чтобы принять там деятельное участие в священной борьбе против…
Я слушал мерзавца и в какой-то момент отчетливо увидел перед собою убийцу. Вали, Нади и сотен тысяч других ни в чем не повинных людей. В Крыму, на Украине, в Белоруссии и в тысяче прочих мест. И мне тоже захотелось убить. Его – желательно прямо сейчас.
– Вы закончили, любезный? – резко оборвал я подлеца на середине фразы.
Он оторопело на меня поглядел. Разумеется, он не окончил, а только лишь начал очередную идиотскую сентенцию.
– Я вас спрашиваю – вы закончили?
Паулау пожал своими узкими плечиками.
– Еще не совсем. Моя родина… Наша земля… Патриоты, националисты…
И вот тут всё то, что на протяжении доброго часа булькало, кипело и клокотало во мне, внезапно вырвалось наружу. Я утратил контроль – над собой.
– Слушай, ты, козопас…
Местоимение «ты» и любимое словечко Грубера прозвучали в гостиной как гром. Мой плюгавый собеседник содрогнулся всем телом. Во взгляде промелькнул испуг. Вежливый итальянец исчез, переродился. А тот, что остался, откровенно наслаждался смятением доктора Паулау.
– Если ты сию минуту не исчезнешь, – сказал я ему очень тихо, – я спущу тебя с лестницы. Понял? А может, просто возьму и пристрелю. На правах представителя высшей расы.
Он еще не понял. И чтобы ускорить процесс понимания, я добавил по-русски:
– Пошел ты на…
Страх, что я приметил мгновенье назад, оказался ничем по сравнению с ужасом, исказившим мордочку несчастного недоноска при звуках родного языка. Понять его было нетрудно – если вспомнить о моей способности точно воспроизводить произношение и интонацию. В данном случае интонацию угрюмого бандита из лагеря восточных добровольцев под Симферополем. Возможно, он принял меня за советского диверсанта. Для большего эффекта я сунул руку в карман. Паулау кинулся к двери.
Когда на лестничной клетке стих топот его башмаков, я осторожно выглянул в окно. Испуганный докторишка рысью скакал через улицу. Пару раз оглянулся и сгинул. А я заскрипел зубами. В ярости и злобе на себя. Велик подвиг – воспользовавшись страхом, что вселила в туземцев непобедимая Великая Германия, до смерти напугать глупого и никчёмного человечишку. Прекрасно помня при этом, что Надю и Валю убил оберштурмфюрер Фридрих Лист.
Я вновь ощутил себя ничтожеством – ничем не лучшим, чем изгнанное мною.
* * *
– Я вижу, Павлов побывал и у вас, – сказал Швенцль, заглядывая в визитную карточку. – Известная личность, бывший инженер на Днепровской гидроэлектростанции, ныне осведомитель СД. Искренний и совершенно бесплатный. На жизнь зарабатывает гешефтами со своим компаньоном, нашим общим другом Луцаком. Я однажды сплавил через них местным труженицам пола «Шанель № 5» болгарского производства.
– Паулау, – поправил я Швенцля.
– Павлов, Флавио, Григорий Павлов, – наставил меня на истинный путь зондерфюрер. – Мне рассказывал о нем Луцак – как о выдающемся историке без специального образования.
– Должно быть, вещал про древнюю культуру и просил говорить не Weißrußland, а Belarus? – спросил меня Швенцль. – Иногда мне кажется, что его не сегодня завтра расстреляют, ведь это легко проделывают с гораздо более приличными людьми. («Именно с приличными и проделывают», – успел подумать я.) Но в службе безопасности прощают его чудачества. Я слыхал еще об одном типе, который, принося очередной донос, всякий раз спешит поплакаться, что по-немецки «Украина» до сих пор пишется с определенным артиклем die… Этого точно когда-нибудь пристрелят, он осточертел даже ублюдкам из СД. Однако бегу, мне надо успеть пристроить небольшую партию товара для наших господ офицеров. Жду вас с фрау Воронов к семи часам в кафе «Мальвина». Не забудьте адрес, – спохватился он, – проспект Адольфа Гитлера, двенадцать, бывший Карла Маркса, прежде Екатерининский.
– Отрадное постоянство, – заметил Грубер, – один выдающийся немец сменяет другого.
Улыбнулся даже я, не вполне еще оправившийся после изгнания непрошеного гостя.
Подхватив свой чемоданчик («Что в нем теперь? Помада, чулки, кондомы?»), Швенцль помахал нам рукой и быстро исчез за дверью. Я показал зондерфюреру исписанные листки.
– Клаус, как вы думаете, что мне делать со всем этим хламом?
Грубер ткнулся носом в мои заметки. Ухмыльнувшись, вынес вердикт:
– Имеется два варианта. Первый – выкинуть. Второй – сохранить. По-хорошему бы в печь, но жаль потраченного времени. Оставьте их, Флавио. Chissà, возможно, когда-нибудь рейх вздумает создать какую-нибудь Белорутению, а то глядишь и Belarus. И тут-то вы, опубликовав остроактуальный материалец, станете у себя в Италии первопроходцем новой темы. Открыть Европе целый народ – это, знаете ли, не шутки.
Когда он ушел, я посмотрел на исписанные мною листочки, скомкал их и швырнул в корзину для мусора. Пусть другие открывают Европе новые народы. Подходящие для этого ливингстоны отыщутся в ней всегда.
* * *
Непосредственно после «Мальвины» мне пришлось заняться фрау Ольгой. Отвертеться не удалось, мы остались в квартире одни. Грубер направился куда-то со Швенцлем, легко догадаться куда, пообещав вернуться поутру. Ольга непреклонно смотрела мне в лицо. «Ты не оставишь меня одну, замерзать под жестким одеялом». Так и сказала: замерзать под жестким одеялом – в тридцатипятиградусную жару. Нелепая женская логика, но я оказался бессилен. Бессилен не в смысле отсутствия силы, а в смысле отсутствия воли. Иными словами, не бессилен, а безволен.
В процессе любви Ольга снова меня позабавила смесью простонародной вульгарности и вполне себе светской пошлости. Называла мое орудие, то самое, лишившее меня воли, множеством разных слов, от односложного русского, которым я в полдень перепугал будителя новой нации, до величавого греческого «фаллос». (Последнее бесило меня еще в юности – настолько, что, встречая его в какой-нибудь книге, я немедленно ее захлопывал.) Наиболее нейтральным определением в ее эротическом словаре оказалась «конфетка».
Более полно, чем раньше, проявилась и другая ее черта – стремление к тотальному руководству. «Быстрее. Медленнее. Отчетливее. У самого края, да, да, самым кончиком, только кончиком. Теперь по полной амплитуде. По полной, я сказала! Работай бедрами, сильнее. Я хочу ощутить твои…» Черт побери, как же она называла тестикулы? По-русски, по-немецки, по-французски? Не вспомню.