– Обеденный, – ответил тот.
Подумав, чем бы еще заняться, я извлек из нагрудного кармана небольшой пластмассовый патрончик. Такие патрончики нам раздали перед убытием из запасного. Маленькая фиговинка с крышечкой на резьбе, а внутри ленточка – с личными данными. Я знал, что на фронте шутники прозвали их «паспортом смерти». Ну и черт с ними, шутниками. Я открутил крышку и задумчиво уставился на занесенные на ленточку имя и фамилию. Как будто не знал. Аверин Алексей Викторович, красноармеец.
На мое занятие обратил внимание Молдован. Озабоченно посоветовал:
– Ты лучше это выброси.
Я вопросительно посмотрел на Мишку. Тот промолчал.
– Хорошо, – сказал я. Но пока засунул патрончик назад.
– Ты себе лучше что-нибудь на счастье заведи, – дал Молдован еще один совет. Я увидел в полумраке, как Шевченко ухмыльнулся. Молдован успел сделаться авторитетом по части военных примет.
Затронутая им тема привлекла внимание Пимокаткина. Он подсел к нам и, расстегнув гимнастерку, вытащил нечто, напоминающее ладанку. Без всякого, кстати, стеснения. Хотя что с него было взять – он в комсомоле не состоял.
– А у меня вот что есть. Маманя дала.
Молдован спросил, что внутри, и одобрил. А я не расслышал – да и не слушал. Молдован тоже хорош – опытный боец, самый, может, надежный из нашего пополнения – и такие вот детские суеверия. Но тут, видимо, ничего не поделаешь – возраст, воспитание, Бессарабия опять же.
Равномерный гул наверху сменился совсем другим – резкие звуки, резкие толчки, дрожь, ощутимая даже ногами. Вздрогнула и погасла коптилка. Я невольно открыл рот, вновь ожидая этого самого. Да чем же они там лупят, сволочи?
Краем уха услышал неясное бормотание Пимокаткина. Со злостью подумал: «Молится, что ли, придурок?» И тоже начал шептать. Не помню что, но шептать, яростно, как говорят церковники – истово, без остановки.
Внезапно стало чуть тише. Гул наверху снова сделался ровным, более того – казалось, он постепенно отдалялся. Я замолчал. Услышал чей-то вздох. Еще чей-то, и чей-то еще.
– Ладно, ребята, – решительно сказал Старовольский, выбивая кресалом искру и зажигая коптилку, – хватит дурью маяться. Будем обедать. Консервы, надеюсь, у всех наличествуют?
– Наличествуют, но я бы лично предпочел шашлык, – признался Шевченко. – На шампуре, с дымком, из баранинки.
– Или хотя бы чебурек, – отозвался Зильбер. – Шоб сок от мяса вытекал. Ты в своей Сибири ел чебуреки, Аверин?
Ответить я не успел. Меня опередил бытовик.
– Наркомовских бы щас.
– А я, товарищи бойцы и командиры, и на шампанское согласен, – признался Молдован.
После сегодняшних впечатлений я бы тоже не отказался. Ни от наркомовских, ни от шампанского. Бог уж с ними, шашлыками и чебуреками.
3-5 июня 1942 г., среда – пятница, второй, третий и четвертый день артиллерийского наступления на Севастополь
Возвращаясь в Симферополь, я рассчитывал встретиться с Валей, однако напрасно. Разыскивать ее я не мог – не имея понятия где, – и надеялся только на случайную встречу. Или на то, что Валя придет сама, на это – больше всего.
Валя не появилась и в среду. Утром в четверг я отправился в небольшой временный лагерь, устроенный для восточных добровольцев – перебежчиков из Красной Армии и пленных, изъявивших желание бороться с большевизмом в одном строю с германскими товарищами. Поездка была организована Грубером. В расположенный по соседству с обителью добровольцев огромный лагерь настоящих военнопленных мне наведаться не позволили. Точнее не рекомендовали, указав на немыслимую антисанитарию, которую повсеместно разводят русские, а также объяснив, что ничего интересного для союзной прессы там нет и не может быть.
На несколько часов я оказался среди людей Востока, в таинственном и загадочном для меня мире. Не настолько, конечно, загадочном, как Абиссиния, но все же чуждом и малопонятном.
Мне дали переводчика, бывшего лейтенанта Красной Армии (точнее, как он мне объяснил, военюриста) по фамилии Романков. Это был невысокий худощавый брюнет, с тихим голосом, робкими движениями, легкой курчавостью и искательно бегающими глазками присномаминого сынка, неожиданно для себя оказавшегося вдали от родной и привычной юбки. Спрашивать о причинах перехода на сторону рейха не приходилось, и я решил не мучить его расспросами. Он и без того был напуган на всю оставшуюся жизнь, независимо от того, сколь долго последней предстояло продлиться.
Со мною военюрист говорил довольно путано и переводил крайне неуверенно, заботясь не столько о точности перевода, сколько о том, чтобы я остался им доволен. Поначалу он даже норовил предложить мне на выбор несколько вариантов и робко спрашивал, какой из них лучше. Как будто русский был не его, а моим языком. В конце концов, чтобы не провалить интервью, мне пришлось поставить юриста на место. В результате его испуг только усилился. Зато не сорвалось интервью.
Экземпляры, с которыми меня Романков познакомил, оказались гораздо колоритнее, чем он. На встречу со мной в небольшой глинобитный домик немецкие солдаты привели троих субъектов. Один был тоже лейтенантом Красной Армии, но во всех отношениях отличался от навеки пришибленного Романкова. С него можно было писать героический портрет на тему «Дети гор в германских мундирах» (впрочем, мундир, как и у Романкова, на нем пока был русский – бумажная рубаха цвета хаки со споротыми знаками различия). Уверенный и в меру нахальный взгляд, горбатый нос, стройное, гибкое, крепкое тело, загорелые мускулистые руки, торчащие из-под засученных рукавов.
– Лейтенант Мамулия, – представился он и добавил: – Бывший. Теперь доброволец.
Романков поспешил объяснить, что этот лейтенант – грузин. Данное обстоятельство заставило меня присмотреться к нему повнимательнее, и не только потому, что он приходился земляком кремлевскому диктатору.
Мамулия перешел на сторону Германии под Керчью, со взводом солдат. Я проявил долю свойственного мне скептицизма.
– Со взводом в полном составе?
– Почти, – ответил Мамулия. Во взгляде его мелькнули искры воспоминания, возможно неприятного, хотя кто знает…
Другой назвал себя сержантом Абрамяном. Тоже бывшим и тоже добровольно перешедшим на сторону германской империи с целью активной борьбы с большевизмом и русскими колонизаторами за освобождение народов Кавказа. Эти слова он выпалил единым духом, после чего уставился на меня в ожидании одобрения. Я милостиво кивнул и поинтересовался:
– Вы не опасаетесь за судьбы своих близких?
– Мы их освободим, – решительно ответил Абрамян, резко одернув бумажную рубаху. – И не только их, но и всю Армению.
– И Грузию! – твердо добавил Мамулия.
Третий был из закавказских татар, которых при советской власти переименовали в азербайджанцев (так мне объяснил Романков). Мне почему-то показалось, что особой симпатии к своим бравым товарищам азербайджанец не испытывал и потому помалкивал. Не знаю, было ли отчуждение обусловлено разницей религий. Но суровый взгляд магометанина выражал ничуть не меньшую решимость бороться с красными колонизаторами, чем взоры его христианских собратьев.