Все время разбирательства – более месяца – Иоханан содержался в крепости близ Иерихона, Киприоне. Оттуда он прислал два письма. Он был уверен, что его не сразу, но обязательно отпустят.
Тем временем Иешуа пришел в Себастию. Его подняли на руки и внесли в город, а после поставили на деревянный поддон для кирпичей и так и носили по улицам, подобно тому как язычники носят статуи своих богов. Римские солдаты стояли на перекрестках, но ликованию не препятствовали.
Иешуа отправил Иегуду, чтобы тот снял ему скромную комнату в небогатом доме. Так он поступал во время своих странствий по Галилее, так вел себя и здесь. Множество людей стремились к нему, поскольку, как я уже упоминала, все верили, что он одним взглядом своим, а лучше прикосновением, излечивает от любых болезней; то же было и с Иохананом, если вы помните.
В Себастии Иешуа остановился на несколько дней, отправив вперед себя семьдесят апостолонов. Тогда же произошла его встреча с военным трибуном Кентием (или Сентием, точно не помню). Трибун был одним из доверенных помощников Пилата и занимался, как я понимаю, тайным надзором. Он был умным и образованным человеком – но, к сожалению, век его оказался недолог, всего лишь месяц спустя его отозвали в Рим и скоро казнили; думаю, по навету Пилата, который уже тогда показал себя знатным мздоимцем, а после устранения Кентия попросту перестал знать меру и страх. Как рассказывал Иешуа, Кентий видел большую опасность в первосвященниках Ханане и Иосифе, прежнем и нынешнем; и прежний, отринутый от должности префектом Валерием Гратом за противоборство с римскими властями, до сих пор пользовался огромным авторитетом у священников, скорее прикрывался нынешним, как щитом, и за его спиной творил какие-то дела; Кентий подозревал, что зелотов вдохновляет и покрывает именно Ханан – причем самых страшных из них, самых безумных. Похоже, что Кентий намеревался разоблачить перед императором и самого Пилата, который ради своей выгоды попустительствовал развитию страшного гнойника в самом сердце важнейшей из римских провинций, а разоблачив, поспособствовать восстановлению местной светской власти, нового царя, который будет и благодарен, и любезен Риму… [19]
Но все повернулось иначе.
Кажется, ровно в тот год, когда префектом Иудеи и Самарии был назначен Пилат, или же годом раньше, среди священничества Иерушалайма и Иерихона случилось большое возмущение и едва ли не раскол. Повод к нему был пустячный, но глубинные причины – чрезвычайными. Не буду углубляться в гнусные подробности, скажу лишь, что семейство Ханана, стяжав в своих руках и религиозную, и светскую власти, перестало различать казну Храма и собственный кошелек, а главное – в повседневной жизни своей, далекой от благочестия, почти уподобилось римлянам, а в чем-то их и превзошло. Выплеснувшийся тогда поток обличений заставил их хотя бы внешне вернуться к нормам Закона, но и самим обличителям пришлось туго, и многие блестящие ученые книжники вынуждены были либо довольствоваться провинциальными синагогами, либо отправиться в другие страны – более всего в Египет и в самый Рим. А сколько-то, самых непримиримых, предпочли участь бродячих проповедников.
Среди них был и рабби Иешуа бар-Абда, в странствиях принявший имя Иешуа бар-Абба. Прежде он служил секретарем первосвященника Иосифа. Иосиф имел прозвище Каменный, полученное им за бессердечие и неснисходительность.
Я не слышала проповедей бар-Аббы, а лишь однажды принимала его в мамином доме в Кпар-Нахуме. Это было вскоре после захвата Иоханана первосвященником и за несколько дней до того, как та же храмовая стража попыталась вблизи Александриона захватить самого Иешуа.
Отряженных для этого стражников было немало – я слышала, что и десять тысяч. Наверное, это преувеличение, а вот не меньше пяти – близко к истине. [20] Однако им не удалось даже приблизиться к Иешуа, а увидев себя окруженными со всех сторон, они и не пытались этого сделать. Убитыми вышло сто семнадцать человек у стражников и один у Иешуа, медник из Хадары по имени Абихаил; пленных же и обезоруженных стражников насчитали тысячу сто восемьдесят человек; позже всех отпустили, лишь срезав им бороды и волосы на голове…
Рабби бар-Абба оказался высоким и тихим человеком, очевидно стеснявшимся своего роста. Он несколько раз задевал висящий на цепочках светильник и каждый раз пугался этого. Он говорил, что в душе его живет страх огня и пожара. Я не могу понять, как и почему перед ним замолкали тысячные толпы разнообразного люда, но я почему-то легко могу это увидеть. Он никогда не повышал голос, но все затихали, затаивали дыхание и стремились его услышать.
Мама от переживаний слегла тогда, и он зашел, чтобы взять на себя ее страдания. Он так не сказал, но я это хорошо почувствовала – насколько легче стало маме, настолько же тяжелее ему. Он старался не подавать виду…
Среди прочего говорили и о том, почему женщины ныне отодвинуты от служения Богу; мама горевала по старым временам, когда и девушка, и замужняя женщина, и вдова могли принять обет и стать назиром – на время или пожизненно; вспомнила мама и любимую свою пророчицу Хулду, за советом к которой не чинились обращаться первосвященники и цари, и других пророчиц, и цариц, посвящавших себя служению Предвечному. И тут бар-Абба удивил и маму, и меня, сказав, что он, пожалуй, более одобряет нынешние обычаи, нежели прежние, и женщина у очага или колыбели, а не у алтаря, более мила Всевышнему – равно как и священник в простом плаще и на вершине холма ближе к Нему, чем священник в истекающем зóлотом храме, одетый в златотканые одежды и ступающий по позолоте… Служение Богу не может быть ни службой, ни ремеслом, ни промыслом, а может быть лишь биением сердца того, кто исполняет службу, творит ремесло или ведет промысел; так плотник, с любовью спрямляющий доску, чтобы обновить истлевшую кровлю, любит Господа, а священник, равнодушно и устало закалывающий тысячного за день козленка, всего лишь добывает мясо к своему столу. Омывательница трупов, жалеющая всех умерших, куда благочестивее ученого асая, полагающего ее навсегда нечистой и потому недостойной приближаться к нему ближе, чем на семьдесят семь шагов. И тот, кто в субботу достанет из колодца упавшую туда овцу, служит Господу, а тот, кто порицает его за это, служит демону Огиэлю, лишающему людей мудрости понимания и мудрости различения смыслов. Страх поступка туманит наш внутренний взор, а еще более туманит его – страх утраты. Но чем мы можем владеть помимо того, что дано нам Господом? Если у нас что-то можно отнять – значит, оно нам и не нужно. Мудрость различения смыслов приводит к отваге, и мудрость понимания превосходит отвагу. Лишь страхи привязывают нас к миру и вынуждают терпеть муки и мириться с беззакониями, страхи, все как один порожденные не-мудростью. И как неимение вещей, которые можно отнять, делает нас свободными на подъем, так и неимение в душе страстей, привязанностей и надежд, которые точно так же можно отнять, делает душу легкой и возвышенной, открытой вере и любви. Человек и есть – любовь и свобода…