Пройдя в дом, Харальд заглянул в ромбик окошка двери, ведущей в кухню. Там находилась только мать. Он посмотрел на нее как бы со стороны, представляя, какой она была в его возрасте. Сколько Харальд себя помнил, мать всегда выглядела изношенной, а ведь, наверное, в юности на нее заглядывались парни.
Согласно семейной легенде отец Харальда, Бруно, к двадцати семи годам считался убежденным холостяком, всецело посвятившим себя делам своей маленькой паствы. Но тут он познакомился с Лисбет, на десять лет моложе его, и потерял голову. Так безумно влюбился, что, желая выглядеть романтичнее, явился на церковную службу в цветном галстуке, и глава общины выговорил ему за неподобающий наряд.
Глядя, как мать, склонившись над раковиной, отдраивает кастрюлю, Харальд попробовал увидеть тусклые седые волосы такими, как когда-то, иссиня-черными и блестящими, карие глаза – смеющимися, лицо – гладким, а усталое тело – полным энергии. Надо думать, неотразима была, если навела беспощадного праведника отца на грешные мысли. Нет, такое даже представить невозможно.
Войдя, он поставил чемодан на пол и поцеловал мать.
– Отца нет, – спокойно сообщила она.
– А где он?
– Ове Боркинг захворал.
Ове был старый рыбак и преданный член общины.
Харальд перевел дух. Все, что угодно, только отложить объяснение.
Мать выглядела подавленной, и казалось, вот-вот расплачется. Харальду стало не по себе от жалости.
– Прости, мама, что расстроил тебя, – вздохнул он.
– Что я! Твой отец страшно унижен, – ответила мать. – Аксель Флемминг созвал внеочередной совет общины, чтобы обсудить этот вопрос.
Харальд кивнул, поскольку и не сомневался, что Флемминги поднимут шум.
– Но зачем же ты это сделал? – жалобно вздохнула мать.
Что он мог ей ответить?
На ужин она дала ему ветчину с хлебом.
– Есть новости о дяде Иоахиме? – спросил он.
– Никаких. Никто не отвечает на письма.
Свои беды казались Харальду пустяком, стоило подумать о двоюродной сестре Монике, – та осталась без гроша, без крова и, хуже всего, даже не знала, жив ли ее отец. До войны приезды Гольдштейнов были в семье главным событием года. На две недели по-монастырски пресный пасторский дом преображался, оживлялся, звенел от смеха. Пастор питал к сестре и ее семейству такую привязанность, какой не выказывал никому больше, особенно собственным детям, и благожелательной улыбкой отзывался на прегрешения вроде покупки мороженого в воскресенье, за что Харальду с Арне влетело бы по первое число. Немецкая речь ассоциировалась у Харальда со смехом, шутками и весельем. Неужто Гольдштейнам больше никогда не смеяться?
Он включил радио. Новости были плохие. Британский десант в Северной Африке закончился полным крахом, половина танков потеряна либо вследствие поломок в условиях пустыни, либо под огнем немецких орудий. Влияние гитлеровской коалиции в Африке осталось непоколебленным. Версии событий в изложении датского радио и Би-би-си в основном совпадали.
В полночь над головой пролетела эскадрилья бомбардировщиков. Задрав голову, Харальд увидел, что летят они на восток. Значит, британские. У Британии теперь только бомбардировщики и остались.
Он вернулся в дом, отца по-прежнему не было.
– Отец может пробыть там всю ночь, – пояснила мать. – Иди-ка укладывайся спать.
Долгое время Харальд лежал без сна, спрашивая себя, почему так страшит его встреча с отцом. Бить взрослого сына тот не станет. Гнев отца, конечно, ужасен, но подумаешь – взбучка! Харальда не так легко напугать. Скорее наоборот: в нем сильна склонность оспаривать авторитеты и из чистого бунтарства противостоять им.
Короткая ночь скоро подошла к концу, и вокруг закрытого шторой окна, как рама, засветился прямоугольник серого утреннего света. Харальд задремал. Последней его мыслью было, что, пожалуй, по-настоящему он боится не за себя, а за отца, который страдает.
Разбудили его через час.
Дверь рывком распахнулась, стало светло, и у постели возник пастор, в полном одеянии, подбоченившись, подбородок вперед.
– Как ты мог? – закричал он.
Харальд, моргая, сел. Отец, высокий, лысый, весь в черном, жег его пронзительным голубым взором, от которого трепетала вся община.
– О чем ты только думал? – гремел он. – Что на тебя нашло?
Харальду не хотелось прятаться в кровати под одеялом, как маленькому. Отбросив простыню, он встал. Поскольку было тепло, спал он только в трусах.
– Прикрой себя, сын! Ты почти нагой!
Обвинение было так нелепо, что Харальд не выдержал и огрызнулся.
– Если вид исподнего тебя оскорбляет, не входи ко мне в комнату, не постучавшись.
– Стучаться?! В моем собственном доме? Тоже придумал!
У Харальда возникло знакомое чувство, что у отца в запасе ответ на все.
– Да сейчас я оденусь, – насупившись, пробурчал он.
– Что за дьявол тобой овладел? Как ты смел навлечь позор на себя, на семью, на школу, на церковь наконец?!
Харальд натянул брюки и повернулся лицом к отцу.
– Так что же? – бушевал пастор. – Может, соизволишь ответить?
– Прости, я думал, это вопросы риторические. – Харальд и сам поразился, что его хватило на холодный сарказм.
Но отец разошелся еще сильней.
– И не бравируй тут своей образованностью! Я тоже учился в Янсборге.
– Я не бравирую. Я спрашиваю: есть ли какой-то шанс, что ты меня выслушаешь.
Пастор вскинул руку – похоже, чтобы ударить, – но не ударил.
«Это было бы кстати», – подумал Харальд.
Независимо от того, принял бы он удар безропотно или ответил ударом, в любом случае насилие стало бы выходом из положения.
Но отец не собирался облегчать ему жизнь. Он опустил руку.
– Что ж, я слушаю. Что ты можешь сказать в свое оправдание?
Харальд собрался с мыслями. В поезде он перебрал множество вариантов защиты, сочинил несколько речей, украсив их ораторскими приемами, но теперь все вылетело из памяти.
– Мне очень жаль, что я расписал сторожевой пост, потому что это пустой жест, детское выражение протеста.
– Ну хоть что-то!
Он подумал, не рассказать ли отцу про свою связь с Сопротивлением, но тут же отказался от этой идеи, опасаясь насмешек. Кроме того, теперь, когда Поуля нет, возможно, и Сопротивление существовать перестало. Нет, каясь, лучше сосредоточиться на личном.
– Мне стыдно, что я навлек позор на школу и подвел Хейса, он человек добрый. Мне стыдно, что я напился, потому что утром после того мне было ужасно мерзко. И больше всего мне стыдно, что из-за меня расстроилась мама.