Именно это он сказал Коннорсу.
– И разве это не доказывает, что Уоткинс была одной большой ошибкой? – спросил Франкен. – И то, насколько опасно давать людям знания, свободу и ответственность? Ты же ученый, черт возьми, и должен понимать.
– Даже если она пришла к чему-то, чего мы не знаем? Даже если у нее фактически имелось решение?
Коннорс сделал паузу.
– Даже если она сделала это, то все равно забрала все с собой в могилу.
– Надо надеяться, – сказал Франкен. – Увидим, – добавил он.
И больше ничего им не требовалось говорить.
Оба знали, что она сделала, и начни они ругаться из-за этого снова, ситуация нисколько не улучшилась бы.
И Франкен понизил голос, вздохнул:
– Мы находимся там, где и были, и ты это тоже знаешь. Нам надо спешить. Будь все десять или двадцать лет назад, мы продолжили бы, как делали тогда. Но у нас нет времени. Нам необходим результат. А не хорошая рабочая атмосфера.
А потом он задал вопрос, который фактически висел в воздухе:
– Ты согласен со мной?
– А у меня есть выбор? – спросил Коннорс.
– Нет, – ответил Франкен.
И в его глазах тоже пряталась грусть.
– Нет, уже нет.
Коннорс промолчал, не сказал ни да ни нет.
И этого было достаточно.
– Наши с тобой желания совпадают, – продолжил Франкен. – Мне тоже хочется, чтобы мы действовали иначе. Не сейчас, не весной, а черт знает когда. Но ни ты, ни я не можем вернуться на тридцать лет назад и изменить решения, принятые нами тогда…
– Я знаю.
Франкен замолчал. Его удивила сила, с какой Коннорс произнес это. Она стала сюрпризом для него. А Коннорс искал нужные слова, аргументы, способные изменить что-то, прекрасно зная, что их нет, и все равно не мог просто стоять молча.
– Через тридцать лет мы тоже не сможем вернуться в сегодняшний день и переделать что-то.
«Не так ли?» – продолжил он всем своим видом, хоть не высказал это вслух. Смотря прямо в глаза Франкена. И, наконец, не отводя взгляда, добавил:
– Наверное, гораздо лучше принимать правильные решения сейчас, когда мы здесь.
* * *
Они расстались далеко не друзьями. Но, с другой стороны, никогда и не были ими. А просто временными коллегами, действовавшим в одном направлении, но их взгляды на мир сильно отличались, и во время кризисов это особенно бросалось в глаза.
Послание требовалось разослать в течение ночи.
И Коннорс дал свое молчаливое согласие.
Они остались в комнате, смотрели на ряды кроватей по другую сторону стекла и знали.
Знали, что никто из находившихся там не протянет долго.
И Вильям пока не мог предложить им ничего нового, пока не удавалось создать новый вирус и заняться его тестированием в надежде на лучшее, а значит, пока другого выхода не существовало.
Все попытки провалились. И Коннорсу оставалось лишь констатировать правоту Франкена, когда тот, прежде чем уйти, сказал с ледяным взглядом:
– У Вильяма Сандберга три дня. А если у нас не будет нового ключа тогда?
Тем самым он подчеркнул то, что они оба знали.
Что вероятность ужасно мала.
– Если его не будет у нас, речь пойдет о шаге два.
А потом Франкен удалился. Закрыл дверь за собой. А Коннорс остался.
И он не хотел соглашаться.
Но знал, что Франкен прав.
Они не могли ждать больше.
Естественно, она была ни в чем не виновата.
Просто пришла к нему в комнату очень не вовремя и слишком поздно увидела его разочарование, и тогда уже ничего нельзя было поделать.
Она спросила его, как дела. И не дождалась ответа.
Он загрузил в свои компьютеры все имевшиеся в его распоряжении данные, те самые, на которые таращился изо дня в день, и ничего не изменилось, он не понял ни черта тогда и столь же мало сейчас. И при всем уважении к умным машинам они не умели чувствовать, и в любом случае им не удалось увидеть больше, чем ему.
И он открыл папку Дженифер Уоткинс.
В первый раз ознакомился с ее расчетами, внимательно, с начала до конца, и, казалось, читал собственные мысли. Каждая таблица, каждое уравнение и каждая попытка вывести одно из другого, а точнее, все, написанное ею, совпадало с его мыслями, с тем, к чему он уже пришел или в его понятии должен был прийти в ближайшем будущем. И ему не удалось найти там ничего нового для себя, и она шла на ощупь точно в тех местах, где и он, а это могло означать только одно.
Он напрасно тратил их время.
И приходил к тем же самым мыслям, как и те, кто прошел тем же путем до него, и тогда он уж точно не мог придумать ничего нового, а пока он топтался на месте, ему было невыносимо слышать, когда его кто-то спрашивал: «Как дела?»
И он сорвался.
Ему только этого недоставало, именно там проходила граница, и ее слова переполнили чашу.
– Ты же знаешь, как дела, – сказал он.
Нет, не сказал, а прорычал, и у него в глазах потемнело, но это была не злость, а грусть и разочарование и все другое одновременно.
– Ты же сидела рядом со мной. Разве не так? И видела все столь же хорошо, как и я. Все летит к черту, так обстоят дела, все летит к черту, и я ничего не могу поделать с этим!
Так он сказал и развел руки в настолько широком и наигранном жесте, что ему вполне могло найтись место в какой-то оперетте, и он сразу почувствовал это, но уже ничего не мог поделать. Если его злость выглядела столь комично, то, наверное, так все и обстояло с ней тогда.
Он излил на нее раздражение по поводу собственной некомпетентности, а потеряв контроль над собой, уже не мог остановиться. И обвинил ее во всех смертных грехах. Словно из-за нее шифры выглядели именно таким образом, и все было слишком поздно, и он не успевал остановить ничего, точно так же, как он не успел остановить то, что уже произошло. И он пересчитал по пальцем: самолет, больница, Кристина, и замолчал, только когда у него перехватило дыхание.
А она стояла и смотрела на него.
И поняла.
Сама ведь была столь же удручена, как и он. И они оба пережили тот же шок, поскольку стали свидетелями одних и тех же событий, и на их глазах погибли тысячи людей. И всего-то требовалось немного подумать.
А сделав это, она уже знала, что ему приходится бесконечно труднее, чем ей. Он чувствовал себя как бы под прессом, и не из-за нее, а из-за жизни, но не годилось нападать на жизнь, и сейчас она просто оказалась под рукой, и ей пришлось принять удар на себя.