Вдобавок ко всему после обеда на пороге возникла Настена Сойкина.
– О, ну у нас тут прямо прощание славянки [13] , – фыркнула Алена. С колкостью оглядела гостью, и покосилась на дочь. – Ты их почтовыми голубями вызываешь, что ли?
Кате захотелось ее ударить.
– В смысле? – Настена вытаращила глаза. Алена вместо ответа улыбнулась и вышла.
– Какая у тебя мама сегодня странная.
Катя вдруг не к месту хлюпнула носом.
– Пойдем на речку… – почти простонала она. – Не могу больше.
И там, рядом с искристой под солнцем Юлой, на мостках, скрытых со всех сторон кустами, Катя снова плакала. Она изливала душу Сойкиной, жаловалась, передавала слова матери, негодовала на ее двуличность и лживость.
– И мне все равно, если ты сейчас на задних лапках побежишь к Астапенко и все ей выложишь. Да мне плевать! – прорыдала она.
В ответ Настена, уже изрядно размякшая от Катиных переживаний, тоже всхлипнула:
– Кать…
– А?
– Прости меня… Я такая дура. Не знаю, что на меня нашло! Прямо как бес попутал, веришь? Я ж не хотела, чтобы Женька все это делала. Она меня заставила. И сплетни про тебя распускать тоже она придумала. А про порчу я была против. Я ей сразу сказала, что ничего делать не буду. И потом тебе сказала тоже. Прости меня, а? Я ведь пришла у тебя прощения просить. Не знала, что ты завтра уезжаешь… Ну, простишь?
И так она забавна была в своем бабском раскаянии, что Катя сипло, заревано хихикнула:
– Все, ладно. Хватит сопли на кулак мотать! А то Юла из берегов выйдет…
– Точно! – Настена с готовностью вытерла слезы. И, хоть мгновенно пришло в голову сравнение с наемными плакальщицами, Катя простила ее. По большому счету, теперь ей было все равно, и страсти и козни Жени Астапенко стали тем, что покойная баба Тося называла «морской пылью»…
А назавтра, назавтра все уже было чужим. Катя ненавидела это ощущение отъезда. В животе пусто и холодно, неприятное брожение, внутренние мурашки. Да, впереди, как лента из клубка, уже разматывается дорога, но нога еще не прижала к земле ее пыльный край. И ты уже не принадлежишь пункту А, но и до пункта Б далеко. Как будто тебя нет вообще в этом мире, нет тебе места здесь, ты – нигде. Те, кто остаются, уже не связывают с тобой своих планов, их жизнь потечет от тебя отдельно. А для тех, кто в пункте назначения – тебя еще нет. Тебя не знают, даже если знакомы.
Ты не существуешь.
Обычно Катя стремилась скорее в путь, чтобы прервать это тягостное безвременье и безместность. Но сегодня она хотела наоборот, забыть и изгнать. Чтобы вернулся какой-то из дней прошлой недели, или июля, когда еще – и вишня, и душные ночи, и Костины рассказы, и лодка, и все это не омрачено привкусом сентября.
С Аленой она не разговаривала. Наказания страшнее у нее для матери не нашлось, и в этот день как никогда она чувствовала свою беспомощность. Алена подавила ее, сломила, и Катя не могла ее простить, сердце все было измазано обидой, как вонючим дегтем. Когда в какой-нибудь книге разлучали героев, Катя всегда сердилась: на их месте она бы так не поступила, не смирилась, пошла бы против воли разлучников, бросила бы все, потому что любовь важнее всего остального – и так далее. Когда читала про восстания и войну, вся горела праведным гневом и была уверена: она-то бы не предала, пошла бы на баррикады, подняла бы упавшее знамя, кинулась бы и сама грудью на амбразуру или осыпала бы насмешками сколачивающего для нее виселицу врага. А в жизни для капитуляции оказалось довольно билета на поезд и воли матери…
Думать об этом Кате было слишком неприятно, и она и не думала, предпочитая игнорировать Алену и испепелять ее взглядом – при случае.
Был понедельник, но Костя даже отпросился с работы на послеобеденные часы. День был жаркий, ясный, и над нагретым асфальтом дрожал, как над огнем, воздух, а на дороге, если смотреть вдаль, разливались маслянистые лужи миражей.
Костя провез ее по всем их местам, на дальний пляж, на котором поставили палатку какие-то туристы и нарушили его уединенность, и за фабрику, где все так же сиял белизной Костин трепетный приказ. Там их застал скорый ливень, шумный, гомонящий, стучащий по сочной зелени зафабричных джунглей, и они целовались как сумасшедшие, каждый про себя вспоминая то, что могло случиться, но не случилось туманным розовым утром после охоты.
И всю прогулку договаривались. Катя будет слать телеграммы – так быстрее, письма дойдут только через неделю. Костя известит хозяина мастерской, что работает последние недели и собирается в Москву. Катя разузнает в институте, можно ли как-то выбить комнату в общежитии, чтобы им было где жить, когда Костя приедет. А потом, когда через пару недель успокоившаяся Алена вернется в Москву вслед за Катей, ей можно будет рассказать все – и о свадьбе, и о том, что ребята начинают свою, самостоятельную жизнь.
Так что все, что сейчас требовалось от Кости и Кати – просто подождать.
– А может, я найду способ еще приехать перед занятиями? На одну недельку. Сделаю тебе сюрприз! – фантазировала Катя.
– И разозлишь маму. Не надо, не стоит, она и так за тебя переживает. Лучше показать, что мы взрослые люди, с которыми надо считаться, а не капризные дитяти.
От своей матушки Костя передал гостинец – крепкий кавунчик, в темно-зеленую полоску.
– Может, он и не такой вкусный по сравнению с теми, что в Москве, зато свой, домашний… – с улыбкой пожал Костя плечами. – Я его по вечерам поливал, перед тем, как к тебе идти.
Катя растроганно кивнула.
Алена и Катина сумка на станцию поехали в расхристанной «шестерке» дяди Вити Дубко, а сама Катя – снова обнимая Костину крепкую теплую спину, на его рычащем мотоцикле. Если закрыть глаза и не слышать грохота двигателя, можно было представить, что она сидит верхом на коне, держась за своего рыцаря и защитника, увозящего ее в закат.
Они вырвались вперед, оставив далеко позади жигуленок.
– Сейчас будет кочка, держись! – прокричал ей Костя сквозь ветер. Все дороги в округе он знал наизусть. Она прильнула к нему крепче, чувствуя сквозь ткань рубашки жар тела.
Мотоцикл подпрыгнул, всего на мгновение оторвавшись колесами от земли. Молниеносный восторг полета, без прошлого и будущего. В животе стало гулко и звонко, как в детстве, когда сильно раскачаешься на качелях. И страшно, и весело.
Наконец показалось здание крохотного вокзала. К дороге он был обращен обшарпанными серыми стенами и полусгнившим козырьком кассы, рядом с которым покачивалась табличка «только по НЕчотным! С 8 до 12. Не стучать, закрыто». Только с фасада, выходящего к железнодорожным путям, здание станции было выкрашено ярко-зеленой краской. На перроне уже стояли люди, в тенечке клевала носом смотрительница в затертой оранжевой тужурке, носились с тявканьем собачонки, везде в этих местах одинаковые, словно кровные родственники: с туловищем-сарделькой, корявыми коротенькими лапами, высунутым языком и задранным хвостом, вечно виляющим радостно и бестолково.