– Дочь, ты витаешь в облаках.
– Что теперь будет, как ты думаешь? – спрашиваю я.
– По крайней мере я уверен, – чуть заметно улыбнувшись, отвечает он, покрытый испариной, – во многих домах подгорит рис и убежит молоко.
Гроб закрыт, но я знаю, что никогда не забуду лица покойника. Оно отпечаталось в моей памяти так, что, даже глядя в стену, я вижу его открытые остекленевшие глаза, ввалившиеся, серые, точно влажная земля, щеки, прикушенный сбоку язык. Это меня гнетуще беспокоит. А штанина, однако, так и будет резать мне ногу.
Вернувшись из соседней комнаты, дедушка пододвинул стул и сел рядом с мамой. Он сидит молча, опершись подбородком на трость и вытянув вперед хромую ногу. Он ждет. Как и мама. Индейцы, сидя на кровати, уже не курят, сидят неподвижно, тихо, глядя перед собой, и тоже ждут.
Если бы мне завязали глаза, взяли за руку и провели вокруг селения двадцать раз, а затем привели обратно в эту комнату, я бы сразу узнал ее по запаху. Мне не забыть этого запаха свалки, запаха груды чемоданов, хотя тут, кажется, всего один-единственный чемодан, настолько огромный, что в нем запросто могли бы спрятаться мы с Авраамом, поместился бы и Тобиас. Я вообще узнаю комнаты по запахам.
В прошлом году Ада посадила меня к себе на колени. Я видел ее сквозь ресницы, закрыв глаза. Видел смутно, как будто это была не женщина, а лишь лицо, которое смотрит на меня, раскачивается и блеет, как овца. Я почти заснул, но вдруг почувствовал запах.
В нашем доме нет незнакомого мне запаха. Оставаясь на галерее один, я хожу с закрытыми глазами, вытянув вперед руки. «Пахнет ромом и камфарой – значит, комната дедушки», – определяю я. Вытянув руки, зажмурив глаза, иду дальше. Заранее знаю: «Как только подойду к маминой комнате, запахнет новыми игральными картами. Потом смолой и нафталином». Иду и ощущаю запах колоды новых карт в то самое мгновение, когда доносится голос мамы, поющей у себя в комнате. Наплывают запахи смолы и нафталина. Я думаю: «Ну вот, немножко повоняет нафталином, а как только я поверну налево, запахнет бельем и давно закрытым окном. Там и остановлюсь». Сделав еще три шага и внезапно наткнувшись на новый запах, застываю на месте с закрытыми глазами и по-прежнему вытягивая вперед руки. Ада вскрикивает: «Деточка, да ты ходишь с закрытыми глазами?»
В тот вечер, засыпая, я почувствовал запах, которого нет ни в одной из комнат дома. Резкий, броский запах, будто встряхнули жасминовый куст. Я открыл глаза, втянул в себя этот густой насыщенный запах и сказал:
– Чувствуешь?
Ада глядела на меня, но, когда я заговорил, опустила и отвела глаза в сторону. Я повторил:
– Ты чувствуешь? Откуда-то тянет жасмином.
Она ответила:
– Это пахнут кусты, которые росли у стены девять лет назад.
Я выпрямился и сел.
– Да, но ведь кустов нет, – сказал я.
Она ответила:
– Сейчас-то нет, конечно. Но девять лет назад, когда ты только родился, вдоль стены двора рос жасмин. Жаркими ночами он пах точно так же, как теперь.
Я приклонил голову ее на плечо и смотрел ей в рот.
– Но это же было до моего рождения, – сказал я.
Она ответила:
– Зима выдалась суровая, и пришлось выкорчевать кусты.
Запах длился, густой, тягучий, почти осязаемый, перебивавший все другие запахи ночи. Я попросил Аду:
– Расскажи мне про это.
Она не сразу ответила. Взглянув на белую известковую стену, освещенную луной, тихо сказала:
– Когда станешь взрослым, узнаешь, что жасмин – это цветок, который выходит.
Я не понял, но почувствовал странную дрожь, будто кто-то до меня дотронулся.
– И что? – сказал я.
А она:
– Жасминовые кусты – как покойники, что выходят по ночам из могил.
Приникнув к ее плечу, я сидел молча. Я думал о другом: о кухонном стуле, на сломанное сиденье которого дедушка в дождь ставит башмаки для просушки. Я понял, что на кухне водится мертвец, который каждый вечер, не снимая шляпы, садится на этот стул и глядит на золу погасшего очага. Немного погодя я сказал:
– Наверное, это все равно что мертвец на кухне.
Вытаращив на меня глаза, Ада спросила:
– Какой еще мертвец?
Я сказал:
– Тот, что каждый вечер сидит на стуле, куда дедушка ставит сушить башмаки.
Она ответила:
– Никакого мертвеца там нет, не придумывай. Стул стоит у огня потому, что ни на что больше не годен, только обувь сушить.
Это было в прошлом году. Теперь все изменилось, теперь я своими глазами увидел мертвеца, и мне достаточно зажмуриться, чтобы разглядеть его в темноте внутри глаз. Я хочу сказать об этом маме, но она обращается к дедушке:
– Что теперь будет, как ты думаешь?
Оторвав подбородок от трости, качнув головой, дедушка говорит:
– По крайней мере я уверен: во многих домах подгорит рис и убежит молоко.
Поначалу он спал до семи утра. Он выходил на кухню в рубашке, застегнутой на все пуговицы, но без воротничка, с закатанными по локоть мятыми грязными рукавами, в засаленных брюках, натянутых до груди и схваченных ремнем гораздо ниже шлевок. Казалось, брюки того гляди соскользнут из-за нехватки плоти, на которой могли бы держаться. Не то чтобы он исхудал, но лицо его с течением времени уже не выражало воинственной надменности, как в первый год, он стал выглядеть безвольным и усталым, словно не знающим, что станется с его жизнью через минуту, да и не желающим этого знать. В семь он пил черный кофе и возвращался к себе в комнату, невнятно бормоча домашним пожелания доброго дня.
Он жил у нас в доме уже четыре года и зарекомендовал себя в Макондо хорошим доктором, несмотря на то что его крутой нрав и несдержанность вызывали у окружающих скорее боязнь, нежели уважение.
Он был единственным в селении доктором, пока не приехала банановая компания и не началось строительство железной дороги. И тут стулья в его комнате-приемной стали пустовать. Когда компания организовала медицинское обслуживание для своих рабочих, те, которых он лечил первые четыре года его пребывания в Макондо, начали забывать к нему дорогу. Он, конечно, отдавал себе отчет в том, что понаехавший сброд, «палая листва» проторила новые тропы, но не подавал виду. Как прежде, открыв дверь на улицу, он целыми днями сидел на кожаном стуле, пока не минуло много дней, в течение которых не пришел ни один пациент. Тогда он запер дверь на засов, купил гамак и заточился в своей комнате.
В ту пору у Меме вошло в привычку подавать ему завтрак из бананов и апельсинов. Поглощая фрукты, он швырял кожуру в угол, откуда индианка во время субботней уборки их выгребала. Но, судя по его поведению, ему было бы наплевать и на то, если бы комната превратилась в хлев.