– Но… – Женщина вертела головой, глядя то на Далматова, то на мужа.
– Хватит, Аня. – Тот не улыбался. – Мы предупреждали… мы просили… и если она так решила, пускай сама разгребается.
Чудесно.
Но не понятно.
Маргарита смотрела в окно, потому как занятие это, пусть и не самое веселое, все ж было куда интересней каких-то там наук…
Наставник вышел по собственной надобности, строго-настрого велев Маргарите не сходить с места, быть хорошей девочкой и учить псалом.
Псалом она выучила.
Ну почти… на муху отвлеклась, которая медленно, важно ползла по стеклу. За окном же был сад. И солнце. И погода пречудеснейшая, которая так и манила сбежать из тесной комнатушки, которую отвели под класс. Но тогда наставник разгневается и будет грозить адскими карами. О них он знает много и рассказывает охотно, живописуя, как кричат грешники на раскаленных сковородках. Порой после этаких рассказов Маргарите снятся дурные сны, но матушка, которой она пожаловалась, не на наставника, на сны, строго ответила, что это из-за того, что Маргарита молится без должного усердия. Вот если бы она усердствовала так, как положено принцессе, тогда и Господь, и Пречистая Дева уберегли бы Маргариту от снов.
Скучно.
Латынь в голову не лезет.
И вовсе мысли не о науке, а о том, что папенька обещал взять Маргариту в путешествие, и даже после смерти его обещание исполнилось.
Жаль, что он умер.
Папенька был добрым и веселым, а вот маменька вечно всем недовольна.
Маменька хотела бы еще одного сына, это Маргарита знала совершенно точно и отчасти завидовала братьям, куда как более обласканным материнской любовью. Впрочем, зависть – не то чувство, которое приживалось в ней. Слишком легка она была, слишком ветрена и в то же время – добросердечна. О том говорили и наставники, и все, с кем Маргарите случалось иметь дело.
Порой ее добросердечие вкупе с легкомыслием оборачивались ситуациями смешными, а то и нелепыми, к вящему неудовольствию матушки. Маргарита подозревала, что она, женщина, которую велено было любить и почитать, с превеликим удовольствием оставила бы дочь в Амбуазе на всю ее недолгую жизнь, а то и после.
Нет, в Амбуазе ей было неплохо.
Напротив даже, в Амбуазе Маргарите жилось куда как вольней, нежели в скучном Париже. И друзья имелись, которых она любила всем сердцем, особенно после того, как папенька предложил выбрать себе в услужение или герцога Жуанвильского, или маркиза де Бопро. Как же он удивился, когда Маргарита выбрала де Бопро, потому как полагал, что тот не очень собой хорош.
Истинная правда!
И уже тогда при взгляде на дорогого принца детское сердце Маргариты замирало, тронутое неведомым чувством. Он, белокурый и синеглазый, прехорошенький, как все картинные ангелы, был чудом, но чудом капризным, своевольным. И вечно норовил сделать именно так, как хочется ему, а не Маргарите. А де Бопро пусть и смугл, черноволос, но послушен.
И влюблен в Маргариту.
Он сам ей сказал, а еще поклялся служить вечно…
Маргарита вздохнула, по своему верному пажу она тосковала, впрочем, как и по нянечке, по слугам, по старым псам, с которыми она любила играть, но матушка сказала, что брать с собой еще и собак – никак невозможно…
Маргарита вздохнула и отвернулась от окна.
Вспоминать о матушке не хотелось вовсе, но не вспоминать не получалось, потому как все путешествие, первое и чудеснейшее в жизни Маргариты, всецело было связано с ее именем, с ее образом, затмевавшим в глазах подданных и фигуру отца.
Он, единственный из семьи, кто искренне любил свою принцессу, всегда готов был выслушать ее, жалобы, обиды принимал близко к сердцу, погиб.
Маргарите сообщили о том, но она долго не могла поверить.
И требовала сказать правду.
Как возможно, чтобы отец, ее отец, который умел смеяться так громко, что пламя факелов дрожало, и стены пиршественной залы дрожали, и сам древний замок тоже дрожал, погиб? Он был сильнее всех, лучше всех…
И обещал, что всегда будет с нею.
Солгал.
Нет, Маргарита, позже, став взрослей, осознала, что в смерти отца не было виновных, что сама судьба подготовила тот предательский удар, но стало ли ей легче?
Ничуть.
В Амбуазе, довольствуясь слухами, сплетнями, в которых если и была правда, то малая ее толика, шептались и о том, что матушка тотчас отослала прекрасную де Пуатье, так и не простив супругу этой измены, и власть взяла в свои руки, пусть и готовили к коронации Франциска. Он был так слаб, болезнен, что никто не удивился, когда Франциск умер. И королем назвали уже Карла. Но он, матушкин любимец, всегда делал лишь то, что она говорила… и средь этих перемен, которые многими принимались как недобрые, сама Маргарита терялась. Она не знала, что будет с нею, и никто не знал, и незнание это страшило. Но вот в Амбуазе появилась матушка, которая и объявила об отъезде.
– Наши подданные, – сказала она, – должны узреть нового короля.
Она пребольно ущипнула Маргариту за щеку.
На щеке остался красный след.
– Веди себя хорошо. Не забывай, что ты – принцесса.
Отъезд остался в памяти невероятнейшей суматохой, среди которой все будто позабыли о Маргарите, предоставив ее саму себе, что было внове и неприятно. И лишь в день отъезда, оказавшись в экипаже с матушкой, Маргарита осмелилась обратиться к ней.
– Куда мы едем? – спросила она.
– В Бар-ле‑Дюк, – ответила матушка, которой вовсе не хотелось разговаривать, она пребывала в собственных мыслях, несомненно, важных, но оттого гляделась мрачной. – Тебе понравится.
Матушка оказалась права: Маргарита, до сего дня не покидавшая Амбуаза, была увлечена путешествием. Ее поражало все, и сама дорога, по мнению королевы-матери дурная, вызывавшая у нее приступы дорожной болезни, и городишки, попадавшиеся на пути, и люди. Живость дочери, ее неуемное любопытство, тысячи вопросов, которые задавала Маргарита, постоянно забывая про матушкину просьбу о молчании, утомляли королеву.
Сама же Маргарита, получая замечания, печалилась, но печаль ее не длилась долго. И Маргарита вновь и вновь находила нечто чудесное, чем желала бы поделиться… когда же она добралась до Бар-ле‑Дюка, то была совершенно поражена его великолепием и тем, как обставлены были крестины ее племянника, принца Лотарингского.
– Великолепно! – восхищалась Маргарита, пожалуй, чересчур уж восхищалась, выражая собственные эмоции с непозволительной вольностью. И королева морщилась, утомившись одергивать дочь, которая, казалось, не имела ни малейшего представления о правилах приличия.