Если бы раньше все пошло по-другому, Джулиани всей семьей могли бы проводить этот день на берегу. Пришли бы с завтраком в корзинке, и Алессандро с отцом полезли бы в воду, гордясь тем, что не столь чувствительны к холоду, как синьора и Лучана, которые притворялись бы, что приходят в ужас, видя мужчин, которые лезут в Тирренское море в ноябре.
Алессандро не сомневался, что Лучана приложит все силы, чтобы отец поправился, но боялся, что потрясение его убьет, если ему скажут, что Алессандро расстреляли. И это будет конец для них всех. А может, он все-таки выживет. А если нет, может, выживет Рафи, Лучана родит ребенка, и у адвоката Джулиани появится внук с золотыми волосами. Возможно, его назовут Алессандро – или Алессандра, если это будет девочка.
* * *
Алессандро посадили в узкую камеру с маленьким окошком во внутренний двор, где проводились казни. По другую сторону двора за высокой стеной шумело море. Окно перегораживали два толстых стальных прута, а стекла не было. В воздухе стоял запах кухни, на которой постоянно что-то готовили, чуть сладковатый, как у ванильного крема. Второй заключенный постоянно мерз от сырого морского ветра, врывающегося в окошко, и сидел на койке, завернувшись в два одеяла, будто индеец.
Правда, индеец в очках со стальной оправой и лицом интеллектуала. При появлении Алессандро он явно опечалился, тяжело вздохнул и сбросил одно одеяло.
– Это твое.
– Мне оно ни к чему, – сказал Алессандро, все еще разгоряченный после прогулки на солнце.
– Еще понадобится, когда остынешь, особенно ночью. И двух-то мало. Теперь мы оба замерзнем.
– Как тебя зовут? – спросил Алессандро, предварительно представившись.
– Лодовико.
– А фамилия?
– Просто Лодовико.
– Почему так? – удивился Алессандро.
– Потому что я коммунист, – поморщившись, ответил Лодовико.
– У коммунистов что – нет фамилий?
– Когда они являются членами тайных организациях, нет. Если армии удастся составить вместе еще несколько элементов этого пазла, моих товарищей схватят и расстреляют.
– Ты не дезертир?
– Дезертир.
– Тебя расстреляют как дезертира или как коммуниста?
– Это одно и то же, но слишком сложно объяснять, когда так холодно.
– Значения это не имеет, мне без разницы.
– Я думаю, причина в том, что ты веришь в юридическую систему, которая будет нас судить.
– Да, я верю, что нас признают виновными и расстреляют.
– По вере вашей воздастся вам.
– Неужели? В последние годы такого не наблюдалось.
– Что-то не хочется мне с тобой говорить. – Лодовико встал, подошел к окну. – Ты не ученый и не материалист.
Алессандро оттолкнул его, чтобы выглянуть во двор. Квадрат двадцать пять на двадцать пять метров, у противоположной стены десять столбов высотой чуть меньше человеческого роста. Все в щербинах и выбоинах, словно линейные монтеры неделями лазали по ним. И стена вся выщерблена. За стеной синело море. Волны катились к берегу, бликуя на солнце, белые барашки то и дело появлялись на гребнях, напоминая цветы.
– Здесь расстреливают, – догадался Алессандро.
– Каждый день, – подтвердил Лодовико. – При коммунизме такого не будет.
– Естественно.
– Это правда.
Алессандро покачал головой:
– Индеец Лодовико, испокон веков мир видит империи, теократии, рабовладельческие государства, анархию, феодализм, революционные правительства, все, что только можно придумать, но, какой бы ни была власть, костры, гильотины и лобные места неизменно остаются.
– Научный социализм от этого откажется.
– При научном социализме убийства станут научными и социалистическими.
– Действительно, поначалу может возникнуть необходимость ликвидации врагов революции, – признал Лодовико.
– Да, я знаю. Расстрельные столбы очень пригодятся. Поэтому их никто никогда и не убирает.
– Ты совершаешь огромную ошибку, – заявил Лодовико, – утрачивая веру в совершенство человека в угоду мечтам о граде Божьем и Боге, существование которых доказать невозможно.
– Град Божий, в который я верю, Лодовико, невозможно продемонстрировать. Это вопрос веры и откровений, а не логических доводов. Ты, однако, заявляешь, что продемонстрировать твой Град Божий можно, но, разумеется, это не так.
– При нашей жизни.
– Доказательств у тебя, так же, как и у меня, нет. Разница в следующем: чтобы доказать, что твоя попытка может принести миру, ты должен согнуть этот мир в бараний рог. По крайней мере, мои грезы не требуют от человечества подстраиваться под них.
– Ты, вообще, кто? – спросил Лодовико. – Иезуит?
– Нет.
– Откуда ты столько знаешь о политических системах?
Алессандро сел на нары, заменявшие койку.
– У меня был удивительный конь.
– Ты от него узнал о политических системах?
– Да.
– От коня?
– Да. Его звали Энрико. Когда началась война, его забрали в кавалерию. Насколько я его знаю, он наверняка еще жив, хотя и не так молод, как прежде. Я его отлично выдрессировал. Мы устраивали гонки с поездами и побеждали, и я научил его одному трюку. Так вот и узнал все насчет политических систем. Мы часто ездили на Виллу Дориа Памфили. Иногда парк открывали для публики, иногда – нет, но лошади это не объяснишь. Лошади как коммунисты: им не нравится принцип частной собственности, и Энрико хотелось скакать по Вилле Дориа, даже когда ее запирали на замок. С северной стороны, рядом с воротами, была железная решетка в человеческий рост с острыми штырями. И Энрико следовало перепрыгнуть через нее так, чтобы не задеть живот, задние ноги и гениталии. Мы это делали. На самом деле. Не один раз – часто.
– И какая тут связь с политическими системами?
Алессандро наклонился вперед.
– Дело в том, индеец Лодовико, что интеллектуальные проблемы, в том числе и политические вопросы, это пазлы и лабиринты, в которых ты можешь пробродить до смерти, поворачивая туда-сюда, пока у тебя не закружится голова, и тебе останется только признать, что ты ничего не понимаешь в происходящем. Стены в этих лабиринтах – это железные решетки с острыми штырями, они обрекают мыслителей на вечное странствие, и, лишь перепрыгнув через эти решетки, мыслитель может увидеть, как выглядит правильно сложенный пазл. После решетки, через которую мы прыгали с Энрико, проблемы политических систем уже не кажутся мне неразрешимыми.
– Ты чокнутый, – покачал головой Лодовико.
Алессандро назидательно поднял палец.
– При всем том я, по крайней мере, могу назвать тебе мою фамилию, а когда меня поведут к столбу, мои грезы только начнутся, тогда как твои, по твоему собственному определению, должны подойти и подойдут к бесславному концу.