Они спустились на дно каменоломни, в свет и шум.
* * *
Солдаты, работавшие в каменоломне, бурчали, стонали и что-то напевали себе под нос, пока ели хлеб и суп. Половина оставались голыми по пояс, несмотря на холодный ночной ветер. Под кожей вздувались мышцы, казалось, крепкие как сталь. Венам и артериям не оставалось места между жесткими мышцами и эластичной кожей, и они напоминали вьюны, оплетающие дуб.
Алессандро впервые видел людей, которые выглядели так странно. Он не жаловался на недостаток сил, особенно когда лазал по горам, но эти мужчины были в три или четыре раза сильнее силачей, выступавших в цирке. По сравнению с ними те, кто поднимал тяжести на манеже, казались толстыми женщинами. Тягаться с ними могли разве что древние, которые позировали для натуралистических рисунков и статуй. Сотни родившихся обыкновенными людьми, некоторые небольшого росточка, официанты, портные и прочие слабаки, стали такими же сильными, как рабы на галерах. Процесс, превративший их мышцы в камень, заморозил им языки и наделил невероятным аппетитом. Черноволосый здоровяк, который сидел рядом с Алессандро, ел горячий суп, пока не начал потеть на холодном ветру, а потом на глазах Алессандро отправил в рот четыре ломтя хлеба.
– Ты всегда так ешь? – спросил Алессандро.
– А-г-г-р-р! – последовало в ответ, и длинная рука протянулась, казалось, за тем, чтобы ухватить его за горло, но, как выяснилось, за одним из двух ломтей хлеба, все еще лежащих перед Алессандро на мраморной плитке рядом с недоеденным супом.
– Бери, конечно, – разрешил Алессандро, но уже после того, как большая часть ломтя исчезла во рту здоровяка. – Хочешь и второй? Я все равно не съем. Вот. – Здоровяк бросился на хлеб, точно форель на муху. – Для меня столько хлеба – это чересчур. Я служил на передовой, где едой особо не баловали. А потом, в тюрьме… полагаю, там все голодают.
Лицо здоровяка указывало: говори что хочешь, но подожди, пока не увидел, что заставляет меня съедать столько хлеба. Их молчаливое общение прервал один из молотобойцев, который громко пернул, вызвав цепную реакцию у всех остальных: словно зарокотал пулемет.
Алессандро, который чувствовал, что ему нечего терять, обратился к молотобойцам:
– Я не хочу становиться таким же, как вы. Не хочу быть одним из мускулистых, пожирающих хлеб болванов, которые пердят хором.
– Что ты делал на передовой, убивал? – спросил чернявый молотобоец, похожий на обезьяну.
– Естественно, – ответил Алессандро. – А что еще там можно делать?
– Больше работы для нас, – ответил пожиратель хлеба.
– Я попал в компанию пацифистов?
Они заулыбались, у кого-то зубов не осталось, кто-то мог похвастать половиной, но встречались и такие, у кого их было, казалось, не тридцать два, а гораздо больше.
– Меньше работы, – пояснил один.
– Как я понимаю, тебя волнуют те солдаты, которых убивают, только из-за объема работы, которую из-за них приходится выполнять.
– Мы их не видим, – ответила обезьяна.
– Стыдитесь, – сказал им Алессандро. – Я их видел. Стыдитесь.
– Скажешь это нам после того, как помашешь молотом.
– Скажу, – отрезал Алессандро. – И я не буду есть по шесть ломтей хлеба в один присест. От этого становишься обезьяной, если ты с самого начала не обезьяна.
– Не все тут обезьяны, – сказал солдат, который выглядел идеальной моделью для статуи Персея.
– Ты, по крайней мере, умеешь говорить.
– Мы все умеем говорить, но бережем силы.
– Я провел в окопах два года, – сказал Алессандро, объясняя свою позицию и при этом оправдываясь.
– То не передовая, – ответил Персей, – а нечто совершенно иное. Это блаженство.
* * *
Шагая в колонне из трехсот или четырехсот человек по круто поднимающейся тропе, которая вела через террасы и уступы каменной стены, Алессандро ощущал удивительную умиротворенность. Подъем в гору вызвал внутреннее ликование, которое – возможно, потому, что ему преграждали выход навыки и осторожность, необходимые, чтобы не свалиться вниз, – вращалось, будто сверкающий сердечник электромотора, и стабилизировало душу альпиниста не хуже гироскопа. Однажды Алессандро поделился этой мыслью с Рафи, когда они стали невидимыми для мира: облака надежно упрятали их в расщелинах отвесной стены. Рафи не только понял, что удивило Алессандро, знавшего, сколь далек Рафи от метафизики, но и отреагировал мгновенно, сказав Алессандро, что истинная красота движения вперед проявляется, именно когда все остальное не движется – ни вокруг, ни наверху, ни внизу… вроде колес поезда или телеги, поршней и пропеллеров самолета, корабельного винта или, в случае шагающего человека, его кости, сухожилия, сердца.
Громоздкий, плохо сбалансированный, более тяжелый, чем винтовка, молот сбивал с шага, придавливая к земле, и Алессандро задавался вопросом, откуда у него возьмутся силы махать им по шестнадцать часов в день. Но для других молот казался легким как пушинка.
Группы людей отделялись от колонны на выступах и площадках на разных уровнях, но Алессандро, находившийся в хвосте колонны, поднялся на самый верх, на площадку в сотне метров над дном каменоломни. Его и еще с десяток человек подвели к лесу железных стоек, служивших для разных целей. Их забивали в мрамор, чтобы отделять глыбы, на них крепили кабели, лебедки и крюки, образно говоря, они убивали девственный мрамор, как гарпуны убивают кита, прежде чем его порежут на глыбы мяса.
– Вставай к этой, – сержант подвел Алессандро к стойке, которая доходила ему до пояса. – Работай с ней, пока из тебя не вытечет достаточно крови, чтобы ты потерял сознание.
– Что-что? – переспросил Алессандро.
– Обморок – это счастье, и не волнуйся, тебя отнесут вниз.
– Не понимаю, – признался Алессандро.
– Руки. Кожа слезет с рук.
– Почему бы не использовать рукавицы?
– Лучше без них, – ответил сержант. – С рукавицами это отнимает больше времени, ты сильнее вымотаешься, потому что еще не готов к этой работе, да еще начнется какое-нибудь заражение. Рукавицы прилипают к тканям, которые под кожей.
Алессандро сержанту не поверил, полагая себя достаточно сильным, чтобы загнать в мрамор и эту стойку, и другие, не причинив вреда рукам.
– Все зависит от того, как держать молот, – ответил он сержанту.
– Именно. Чем подвижнее рукоятка, тем быстрее ты сломаешься. Поэтому держи ее крепче, – с этим и отбыл.
Алессандро посмотрел на железную стойку. Верх чуть расплющился и расслоился, но изменения формы от множества ударов молотом, похоже, только повысили прочность верхушки.
Он взмахнул молотом, и при ударе раздался приятный слуху металлический звон, влившийся в хор других ударов по всей мраморной стене. Первые удары даже доставили удовольствие, как и следующий десяток или два, но за первые десять минут стойка углубилась в мрамор лишь на несколько миллиметров.