Солдат великой войны | Страница: 212

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Синьор, – подал голос Николо, – прежде чем я уйду, если я уйду…

– В этой великой арии, – продолжил Алессандро, словно и не услышав Николо, а возможно, и правда не услышав, – чистота и совершенство формы соединились в возвышении хрупкости человеческой души, а когда эти элементы сливаются, следует момент битвы. Однажды на Чима-Россе я увидел орла, стремительно пикирующего на стаю птиц, которая облетала гору. Орел являл собой силу, которая нагоняла такой страх, что ты мог забыть обо всем и попрощаться с жизнью. Но птицы, несмотря на слабость и уязвимость, а может, как раз благодаря им, являли собой жизнь, которую все равно нельзя уничтожить. Наблюдая, как орел расправляется со стаей птиц, я едва мог дышать. Повидав насилие и смерть, я особенно остро переживал нападение на беззащитных, но чувствовал, что смысл увиденного этим не ограничивается, что результатом этой битвы станет не только страдание. Я до сих пор так думаю, чувствую это, хочу разобраться, и не получается. Но, если бы не существовала тьма, как бы ты узнал о свете? Никак.

– Ваш сын, – вставил Николо.

Алессандро выпрямил спину, откинул голову, словно хотел убедиться, что в раннем утреннем свете небо уже наполнилось синевой. Потом опустил голову на согнутую руку, прижался лбом так сильно, что тот побелел. Медленным и ровным дыханием он теперь напоминал спящего.

Открыл левый глаз, только левый, искоса посмотрел на Николо. Поднял голову. Белая отметина на лбу начала краснеть. Впервые Николо увидел Алессандро огорченным, измученным, злым.

– Моего сына убили в Ливии в тысяча девятьсот сорок втором, – сказал Алессандро. – Ему было двадцать три.

– Как его убили?

– Не знаю. Он был пулеметчиком, и сначала нам сообщили, что он пропал без вести. По собственному опыту я знал, что он мог попасть в плен. Англичане разнесли наши дивизии в клочья. Если бы не Африканский корпус, все закончилось бы очень быстро, но при поддержке немцев мы получили возможность потерять гораздо больше людей. Немцы убивали и умирали во имя порядка. Для них эти принципы были превыше самой жизни. Такое безумие ставило нас в тупик, и мы не знали, что делать, когда с ним сталкивались. Случилось это в пустыне в тысяча девятьсот сорок втором, и я не знаю, как он погиб. Мы не хотели признавать, что он мертв, еще несколько лет после войны, пока не вернулись все пленные, даже из России, с побелевшими от холода губами. Мы не признавали, что он мертв, пока сами не отправились на поле боя. Британский офицер провел нас через минные поля. Сказал, что никого узнать не удастся, что мы найдем только кости, обглоданные дочиста в битвах между стервятниками и собаками. Мы сказали, что все равно хотим туда попасть. Хотим увидеть. Он был нашим единственным сыном. Все, кто мог видеть, что случилось с Паоло, скорее всего, сами погибли, а солдаты из его роты – они продвигались по пустыне ротами, – оставшиеся в живых, чтобы рассказать о самом бое, в котором он погиб, находились слишком далеко от него, чтобы увидеть, как это произошло. Само поле соответствовало ожиданиям: песок, металл, кости. Со временем кости увезли в Италию и похоронили в братской могиле. Мы прикасались к некоторым в поисках опознавательного медальона. Ариан потом много дней прижимала пальцы к груди, думая, что прикасалась к нашему сыну. На пути туда наш транспортер переехал останки человека, пролежавшие в пустыне несколько лет. Офицер, человек добрый, несколько раз за это извинился. Потом такого не повторялось. Все это время меня не отпускала мысль, что здешний песок и скалы стали последним, что видел мой сын, и, поскольку бой проходил ночью, этот мрачный пейзаж освещался только вспышками и наполовину терялся в дыму. Мне доводилось слышать звуки и видеть такие же вспышки, как и Ариан, пусть и на расстоянии. После Первой мировой войны мы с ней поняли, что жизнь – это череда интервалов, отличных друг от друга, но неразрывно связанных. Мы знали, что наше счастье закончится, но не думали, что оно будет уничтожено полностью, будто из мести.

– Его призвали, или он пошел добровольцем? – спросил Николо, возраст которого приближался к призывному.

– Призвали. В тридцать седьмом я хотел, чтобы он уехал в Америку и остался с Лучаной, и он уже почти уехал. Мы с ним говорили на эту тему сотни раз, иногда далеко за полночь. Я выкладывал все аргументы, основанные на личном опыте, но он, хотя опыта у него не было никакого, спорил со мной, приводя свои доводы, и в итоге я не смог его убедить. Мне не удалось доходчиво обратить аргументы опыта в аргументы принципов, а он, не имея собственного опыта, не понимал языка, на котором я его убеждал. А кроме того, он все знал обо мне. Я пытался, как любой благоразумный отец, скрыть все это от него, но он выяснил, пусть и не от меня. Хотел последовать моему примеру, а мой пример подрывал убедительность моих слов. Я думал, что, несмотря ни на что, все-таки пережил войну, но оказалось, что нет. Смерть таилась во мне как семечко, которое через какое-то время проросло даже с более жестоким итогом, чем для Гварильи. Я помню наши споры. Я сидел. Он ходил. Не уставал даже в два часа ночи. Жестикулировал, прекрасно говорил. Он был антифашистом, но полагал, что его никто не будет слушать после войны независимо от ее исхода, если он не вынесет на плечах все ее тяготы вместе со своим поколением. Он все говорил правильно, но я указывал на риск, который того не стоил. Насчет риска он соглашался. Но добавлял, что вся жизнь – риск, и как я мог с этим спорить, разве что подвергал сомнению слово «вся». Я перечислял ему одного за другим всех, кого знал, кто рискнул и проиграл. Говорил откровенно, как с тобой, и его это трогало. Он был хорошим мальчиком, бескорыстным и идеалистичным, какими бывают в его возрасте. Его так тронуло рассказанное мною, черт побери, что он хотел почтить ушедших, поставив себя на их место, разделив риск и, если уж так сложится, их судьбу. И разделил. Я любил его с того самого момента, как впервые увидел у бортика фонтана на Вилле Боргезе, до последнего мига, когда мы обнялись у дверей, он повернулся, чтобы пойти по улице со спортивной сумкой, которую нес без всяких усилий. Я знал, ему хотелось, чтобы я думал, что несет он ее без всяких усилий. Я проделал то же самое для своего отца. Но разница все-таки была. До того, как он пересек Средиземное море по пути в Северную Африку, он узнал, что его жена беременна. Если бы он смог присутствовать при рождении ребенка, провести несколько дней с девочкой, держа ее на руках, заботясь о ней, он бы не ушел в армию, будь выбор за ним. Весь его идеализм унесло бы плачем младенца, но это ему так и не открылось…

Алессандро повернулся к Николо.

– Что, по-твоему, я предпочитаю, жить и хранить живыми все эти воспоминания, пусть они только жалкая замена жизни, или умереть и, возможно, каким-то чудом, которое я не могу представить себе, присоединиться к ним?

– Жить, – без запинки ответил Николо. Когда-то он продавал на улице всякую ерунду, и такой простой вопрос затруднений у него не вызвал.

– Я соглашался с этим все эти годы, придерживался такого же мнения, но смерть уже в пути, пусть даже придет она не сегодня, не завтра и не в этом году, и выбор на самом деле не мой, но я все более склоняюсь к тому, что решение принято неверное. Возможно, в нем я в большей степени руководствовался страхом, и в меньшей – верой и надеждой. Я постоянно видел, как жизнь и смерть сменяют друг друга, одна спешит за другой, и обе появляются, когда ты меньше всего этого ждешь. И если не верить, что жизнь заявит о себе после смерти, как ты можешь объяснить его первейшее и необъяснимое появление?