Уже в машине, раздетый и укутанный в плед, с бутылкой армянского коньяка в руке, предусмотрительно приобретенной товарищем в осташковском гастрономе, я млел от дивного чувства преодоления стихии. По сути, я совершил глупость, но почему такая радость именно оттого, что я ее совершил?!
На другой день в Москву пришла телеграмма с острова. Иван и Серафима просили сообщить, жив ли я? В тот ураган на озере затонуло семь «казанок» и девять человек погибло. Перечитав два раза телеграмму, я подумал, что не прав Алексей Максимович Пешков. Буря, может явление и впечатляющее, но наблюдать ее приятнее из окна теплого и крепкого дома.
Вспоминая водоемы, на которых в прошедшие годы пришлось рыбачить, невольно воспринимаешь свой возраст, как мешок за плечами. Если в нем порыться, можно извлечь немало любопытного. Мне пятьдесят восемь. Из них я, наверное, пятьдесят два с удочкой. Первого пескаря поймал в речке Сходня шестилетним господином. Но это событие в памяти размыло. До сих пор помню другой эпизод из тех доисторических времен. Над сходненским оврагом нависла тучка. Основная часть неба чистая и голубая, но тучка приближается. Молодой мужик, а может быть, подросток, на меня тогда и пятнадцатилетний производил впечатление взрослого, пришел на берег и распутал свою удочку. Вскоре пошел дождь. Но туча солнца не спрятала, и струи дождя сверкали в солнечных лучах. Парень забросил снасть в быстрое течение и сразу поймал пескаря, за пескарем, подуста, потом голавля. Что ни заброс, то поклевка. Я стоял, разинув рот в прямом смысле, и следил за каждым его движением. Года через три и сам наловчился.
В Подрезкове жила моя бабушка. Репрессированную бабушку, после амнистии, в Москву не пускали, но дали возможность жить на собственной даче, оставив за ней две комнатки на втором этаже. Дача была старая, барская, комнат там было много. В те доисторические пятидесятые годы, дачная станция Подрезково по Октябрьской железке, считалась не ближним Подмосковьем. Москва кончалась на месте нынешней погорелой останкинской телевизионной вышки. Дальше шли пригороды. Канал и Химки находились, по тогдашним понятием, далеко за городом. Там строили дачи. Электричек еще не водилось. Дачников развозил паровичок. Платформы на станциях были низкие, и мне в мои шесть лет забираться в вагон всегда было волнительно. Почему-то больше всего запомнились поездки в Подрезково с неродным дедом Василием Алексеевичем, которого я звал деда Вася. Василий Алексеевич садился в вагон для курящих. В дачном поезде один вагон предназначался курильщикам. Там дед доставал портсигар, извлекал из него плоскую сигарету, типа «Примы», резал ее на две части. Одну часть убирал обратно, а второю засовывал в мундштук. Так он сидел довольно долго, потом закуривал. Окна в вагонах открывались, но помимо свежего воздуха, туда затягивало паровозный дым. В вагоне, кроме вони от курильщиков, еще пахло паровозной гарью. Запомнилась висевшая на лавке рядом с дедом, неизменная авоська с продуктами. Снедь возилась на дачу из Москвы. Как я уже отметил, на даче бабушки, хозяйка которой она была до красного переворота, имелось десять комнат. После конфискации в них поселили несколько семей, среди которых была семья школьного учителя физики. Имени его я, конечно, не помню, но прекрасно помню, что он был заядлый рыбак. Заметив мое сильное увлечение рыбацким делом, учитель однажды взял меня с собой. Если река Сходня текла рядом, в овраге, то до Клязьмы надо было топать километра три. Сначала до Ленинградского шоссе и деревни Черкизово, затем, перейти шоссе и дальше в сторону нынешнего аэропорта Шереметьева. Никакого аэропорта в те времена там не было и в помине. Самолеты летали с аэродрома в Тушино. Но поляны и перелески сохранились до сегодняшнего дня. Конечно, сильно порубленные и потесненные дачными «товариществами», но загаженные не до конца, чему «виной» зона аэродрома. Клязьма там течет и сегодня, но есть ли в ней рыба, предполагать опасаюсь.
Свой детский поход на Клязьму с рыбаком учителем, помню подробно. На берег мы вышли на закате. Солнышко висело низко, и до сумерек оставалось часа полтора. Учитель насадил червяка и забросил. Я внимательно отследил за его манипуляциями и постарался повторить. Первого окуня он поймал через минуту. Мне тоже окунь попался минут через пять. Скоро я понял глубину и приноровился к течению. Окуней в тот раз я словил штук двадцать, учитель в два раза больше. В те времена места вокруг нынешнего Шереметьева оставались дикими. Рыбаков на Клязьме было мало, а окуней тьма. На следующий день я путешествие на речку повторил самостоятельно. Урок умелого рыбака сильно подвинул мое рыбацкое обучение.
Лет двенадцати от роду, я рыбачил на красивейшей подмосковной речке с лирическим названием Вологуша. Эта речка течет внизу Парамоновских оврагов, недалеко от станции Турист Савеловской железной дороги. Мать снимала избу под дачу в деревне Григоркове, что в двух с половиной километров от речки. Каждый день, взяв ломоть хлеба и кусков десять сахара, отправлялся я туда на рыбалку. Ловил и приносил домой красноперку, голавликов и пескарей. С бугра, если смотреть на Вологушу, можно было наблюдать, как полукилограммовые голавли замерли у самого верха. Они держались в метрах пяти от переката и ждали, что приплывет к ним в пасть. Крупные мне не попадались, но мелких я наловчился ловить на слепней. Пускал слепня по течению без поплавка и смотрел, когда он очутится в пасти у голавля. На Вологуше я поймал свою первую крупную рыбу. Ей тоже оказался голавль. Я ловил пескарей, и забросил червяка в водоворот. Вода под прибрежными кустами пенилась и кипела. Там и взял голавль. Я вытянул его на камешки плоского берега. Детское сердечко от рыбацкого восторга долго колотилось. Не передать, с какой гордостью я нес свою добычу домой. В той же самой деревеньке Григорково помню и свое первое браконьерство. В те дохрущевские времена, сразу после смерти Сталина, деревня начала оживать. Маленков, которого старые крестьяне до сих пор считают благодетелем, снял страшные налоги и вернул паспорта. Огромных, придуманных Хрущевом, колхозов-монстров еще не сотворили. Были колхозы деревни. Имелся колхоз и в деревеньке Григорково. Хрущевские перемены пришлись как раз на мое дачное детство. Мне было лет двенадцать, когда Григорково слили еще с десятком деревень. Председатели сменяли один другого, но за время своего короткого правления, кроме воровства, каждый что-нибудь выдумывал. До сих пор помню фамилию Сметанин. О нем григорковцы говорили «наворовал себе на дом и ушел». Этот самый Сметанин решил возле нашей деревни запрудить ручей, что тек внизу. Запрудить и развести в нем карпов. Запруду соорудили и запустили малька. На второй год плотину прорвало, и двухгодовалые карпята разбрелись по ручью. Ручей образовал маленькие прудики, местные звали их бочагами. Не знаю, уж из каких соображений, но ловить карпят в бочагах строго запрещалось. Ребятам этот запрет только добавлял азарта. Ловил карпов и я. Это были рыбы граммов по триста, все одинаковые и клевали они на червяка отменно. Бабулька, хозяйка избы-дачи, бабка Вера, жарила мой улов с удовольствием. Однажды на меня настучали, и в избу приперся колхозный бригадир с милиционером. Карпы как раз шкворчали на сковородке. Бабка Вера засекла в маленькое избяное окошко надвигающуюся опасность, открыла люк подпола и, сиганув туда, как девочка, спрятала сковородку. Вера была сухенькой старушкой и в деревне имела прозвище «Сухарик». Проверяльщики, хотя запах жареной рыбы унюхали, ушли ни с чем.