Дитя человеческое | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Они пришли в одиннадцать часов утра. Я провел их в гостиную на первом этаже и спросил, не желают ли они выпить кофе. Они отказались. Тогда я предложил им сесть, и Ролингз удобно устроился в кресле у камина, а Кэткарт после минутного колебания сел напротив, очень прямо держа спину. Я опустился в крутящееся кресло у письменного стола и развернулся к ним лицом.

— Моя племянница, — сказал Ролингз, — самая младшая из детей моей сестры, родилась всего за год до Омеги, так вот она посещала ваши маленькие лекции о викторианской жизни и эпохе. Она не из очень умных, вы, вероятно, ее не запомнили. Но с другой стороны, почему бы и нет? Ее зовут Мэрион Хопкрофт. Она говорила, что народу к вам ходило мало, а к концу недели — еще меньше. Нет у людей упорства. Они начинают с энтузиазмом, но быстро устают, в особенности если их интерес не стимулировать постоянно.

В нескольких фразах он свел мои лекции к скучным беседам для все уменьшающегося числа невежд. Этот тактический ход не отличался тонкостью, но, с другой стороны, вряд ли Ролингзу вообще свойственна тонкость. Я ответил:

— Имя знакомое, но что-то не могу припомнить.

— Викторианская жизнь и эпоха. Полагаю, слово «эпоха» лишнее. Почему не просто «Викторианская жизнь»? Или так: «Жизнь в викторианской Англии»?

— Не я выбираю название курса.

— Разве? Странно. Мне казалось, что именно вы. Думаю, вам следует настоять на выборе названия для своих же собственных лекций.

Я не ответил, поскольку почти не сомневался, что он прекрасно знал — я вел этот курс за Колима Сибрука. Но если и не знал, у меня не было намерения просвещать его.

После минутного молчания, которое, похоже, ни его, ни Кэткарта не стесняло, он продолжил:

— Я и сам не прочь записаться на один из таких курсов для взрослых. По истории, не по литературе. Но я бы выбрал не викторианскую Англию. Я бы пошел еще дальше, к Тюдорам. Меня всегда восхищали Тюдоры, особенно Елизавета Первая.

— А что вас привлекает в этом периоде? — спросил я. — Насилие и величие, триумф их достижений, поэзия с примесью жестокости, проницательные умные лица над круглыми жесткими воротниками, великолепие двора, державшегося на пытках и дыбе?

Казалось, Ролингз с минуту размышлял над вопросом, а затем произнес:

— Я бы не сказал, что век Тюдоров уникален своей жестокостью, доктор Фэрон. В те дни умирали молодыми и, смею заметить, большинство — в муках. Каждый век жесток по-своему. А уж если говорить о боли, то смерть от рака без обезболивающих средств, которая была участью человека на протяжении большей части его истории, куда более мучительна, чем любая пытка, придуманная Тюдорами. Особенно для детей, вы не считаете? И какова цель их страданий?

— Возможно, — сказал я, — нам не следует брать на себя ответственность и утверждать, что у природы есть какие-то цели.

Он продолжал, будто и не слышал:

— Мой дед — он был одним из проповедников адского огня — считал, что во всем есть свой смысл, особенно в боли. Он слишком поздно родился, наверное, в вашем девятнадцатом веке он был бы счастливее. Помню, однажды — мне тогда было девять — у меня очень сильно заболел зуб и начался абсцесс. Я молчал, потому что боялся зубного врача, но однажды ночью проснулся в страшных муках. Моя мать сказала, что мы пойдем на прием к врачу, как только он начнется, но до утра я пролежал, корчась от боли. Дед пришел проведать меня и сказал: «Мы еще можем кое-что сделать, дабы облегчить малые страдания этого мира, но бессильны перед вечными страданиями мира грядущего. Помни об этом, мальчик». Он выбрал самый подходящий момент. Вечная зубная боль! Что могло быть страшнее для девятилетнего мальчика?

— Или для взрослого, — заметил я.

— Ну, мы отказались от этих верований, если не считать Шумного Роджера. Похоже, что у него все еще есть последователи. — Ролингз с минуту помедлил, словно предался размышлениям о тех громах и молниях, которые обрушивает на людей Шумный Роджер, и, нисколько не изменив тон, продолжал: — Совет обеспокоен — возможно, более подходящее слово «озабочен» — деятельностью неких людей.

Он помедлил, наверное, ждал, что я спрошу: «Какой деятельностью? Каких людей?»

— Через полчаса, — сказал я, — мне нужно будет уехать. Если ваш коллега хочет обыскать дом, ему, вероятно, лучше сделать это сейчас, пока мы разговариваем. У меня есть одна-две вещицы, которыми я дорожу, — ложки от чайницы в застекленном георгианском шкафчике, стаффордширские, викторианских времен юбилейные статуэтки в гостиной, парочка первых изданий книг. В других обстоятельствах мне бы полагалось присутствовать при обыске, но я всецело доверяю кристальной честности ГПБ.

Произнося эти последние слова, я посмотрел Кэткарту прямо в глаза. Он даже не моргнул.

Ролингз сказал с легкой ноткой упрека в голосе:

— Ни о каком обыске речь не идет, доктор Фэрон. С чего вы взяли, что мы хотим произвести обыск? Что мы должны искать? Вы не подрывной элемент, сэр. Нет, это просто беседа, консультация, если хотите. Как я уже сказал, происходят вещи, которые вызывают некоторую озабоченность Совета. Этот разговор, конечно же, сугубо конфиденциальный. Эти проблемы не доведены до сведения публики газетами, радио или телевидением.

— Совет поступил весьма разумно, — согласился я. — Возмутители спокойствия, если допустить, что они у нас есть, подпитываются за счет гласности. Так зачем же им ее предоставлять?

— Вот именно. Правительствам потребовалось длительное время, чтобы осознать, что нет необходимости муссировать нежелательные новости. Не озвучивайте их, и все.

— И что же вы не показываете?

— Маленькие инциденты, сами по себе не важные, но, вероятно, являющиеся свидетельствами заговора. Последние две церемонии «успокоительного конца» были нарушены. В утро церемонии, всего за полчаса до прибытия обрядовых жертв — возможно, «жертвы» не слишком подходящее слово, давайте лучше скажем «жертвующих собой мучеников», — пристань взорвали. — После небольшой паузы он добавил: — Но и «мученики» — тоже чересчур сильное слово. Пусть будет так: до прибытия потенциальных самоубийц. Они очень огорчились. Террорист — мужчина или женщина — все сделал довольно точно. Еще тридцать минут, и старики умерли бы значительно более зрелищной смертью, чем планировалось. По телефону было получено предупреждение — молодой мужской голос. Но слишком поздно: все, что удалось сделать, — это удержать толпу подальше от места происшествия.

— Весьма неприятное осложнение, — заметил я. — Я ездил посмотреть на церемонию примерно месяц назад. Пристань, с которой производится загрузка судна, можно соорудить, как мне кажется, довольно быстро. Не думаю, что этот конкретный преступный акт должен был задержать проведение церемонии «успокоительного конца» более чем на день.

— Как вы выразились, доктор Фэрон, это действительно всего лишь неприятное осложнение, но не следует преуменьшать его значения. Что-то уж слишком часто в последнее время случаются такие неприятные осложнения. А еще появились листовки. Некоторые из них прямо касаются обращения с «временными жителями». Последняя из групп этих жителей, в которую входили шестидесятилетние старики, в основном больные, подлежала насильственной репатриации. И опять на причале произошли достойные сожаления сцены. Я не утверждаю, что между этой стихийной вспышкой и распространением листовок есть какая-то связь, но, весьма вероятно, это нечто большее, нежели совпадение. Распространение политических материалов среди «временных жителей» незаконно, но мы знаем, что в лагерях раздавались подрывные листовки. В других листовках, которые доставлялись в частные дома, говорилось о плохом обращении с «временными жителями», об условиях содержания на острове Мэн, о принудительном тестировании спермы и о том, что диссиденты, очевидно, считают отсутствием демократии. В последней листовке все это объединено в общий список требований. Вы, случайно, ее не видели?