Ролингз потянулся к черному кожаному кейсу, положил его себе на колено и, щелкнув, открыл. Он исправно играл роль доброго дядюшки, случайно зашедшего в гости и не очень уверенного в цели своего визита, и я был почти готов к тому, что он будет долго и безуспешно рыться в своих бумагах, прежде чем найдет ту, которая нужна. Однако он удивил меня, отыскав ее немедленно.
Протянув мне листовку, Ролингз спросил:
— Вы не видели таких раньше, сэр?
Я бросил на нее взгляд и ответил:
— Да, видел. Одну такую листовку просунули мне в дверь несколько недель назад. — Что-либо отрицать было бессмысленно. ГПБ почти наверняка знает, что листовки распространялись на Сент-Джон-стрит, так почему же мой дом оказался обойденным? Перечитав листовку, я вернул ее обратно.
— Кто-нибудь из ваших знакомых получал их?
— Насколько мне известно, нет. Но думаю, их распространяли довольно широко. Мне это не было настолько интересно, чтобы наводить справки.
Ролингз изучал листовку, словно видел ее впервые.
— «Пять рыб». Изобретательно, но не слишком умно. Полагаю, нам надо искать группу из пяти человек. Пять друзей, пять членов семьи, пять коллег, пять соучастников заговора. Должно быть, они позаимствовали идею у Совета Англии. Удобное число, не правда ли, сэр? В любом споре оно всегда дает возможность иметь большинство. — Я не ответил, и Ролингз продолжил: — «Пять рыб». Наверняка у каждой есть кодовое название, вероятно, основанное на имени, — так их легче запомнить. Хотя «А» — трудная буква. С ходу я даже не могу вспомнить название рыбы, начинающееся на «А». Возможно, ни у одного из заговорщиков в инициалах нет буквы «А». На «Б», полагаю, можно взять белугу, а на «В» и вовсе не трудно найти название — вьюн. На «Г» — горбуша. С «Д» труднее. Хотя, конечно, я могу ошибаться, но, мне кажется, они не стали бы называться «Пятью рыбами», если бы не придумали соответствующего названия рыбы для каждого члена банды. А как по-вашему, сэр? С точки зрения логики, а?
— Оригинально. — Интересно понаблюдать за мыслительными процессами ГПБ в действии. Такая возможность могла появиться у очень немногих граждан — по крайней мере у немногих из тех, кто находится на свободе.
С тем же успехом я мог бы и промолчать. Ролингз продолжал изучать листовку. Затем сказал:
— Рыбка. Весьма симпатично нарисована. Не профессиональным, думаю, художником, но кем-то с творческой жилкой. Рыба — это христианский символ. Интересно, могла бы это быть христианская группа? — Он поднял на меня глаза. — Вы признаете, что в вашем распоряжении имелась одна из таких листовок, сэр, но вы ничего не предприняли по этому поводу? Вы разве не считаете, что ваш долг — сообщить о ней?
— Я поступил с ней так же, как и с любым другим случайным, не представляющим интереса посланием. — И, решив, что пора переходить в наступление, сказал: — Извините, главный инспектор, но я не понимаю, что конкретно беспокоит Совет. Недовольные есть в любом обществе. Члены этой группы скорее всего не принесли особого вреда, если не считать того, что подорвали несколько сооруженных на скорую руку пристаней и занимались плохо продуманной критикой правительства.
— Но ведь листовки можно квалифицировать как подрывную литературу, сэр.
— Вы вправе использовать какие угодно слова, но едва ли стоит возводить их действия в ранг великого заговора. Полагаю, вы не станете мобилизовывать силы государственной безопасности только потому, что несколько скучающих оппозиционеров предпочитают развлекаться, играя в более опасную игру, чем гольф? Что именно тревожит Совет? Если и существует группа диссидентов, то ее члены наверняка очень молоды или по крайней мере это люди средних лет. Но годы уходят, годы уходят для всех. Разве вы забыли цифры? Совет Англии достаточно часто нам их напоминает. Население с пятидесяти восьми миллионов в девяносто шестом году сократилось до тридцати шести миллионов в году нынешнем, причем двадцать процентов его — люди старше семидесяти. Мы — раса обреченных, главный инспектор. Со зрелостью, с возрастом энтузиазм ослабевает, и тут бессильно даже заманчивое возбуждение атмосферы заговора. У Правителя Англии нет настоящей оппозиции. И никогда не было с тех пор, как он пришел к власти.
— Это наше дело, сэр, позаботиться о том, чтобы ее не было.
— Не сомневаюсь, вы поступите так, как считаете необходимым. Но я бы отнесся к этому серьезно только в том случае, если бы счел это на самом деле серьезным — например, если бы появилась оппозиция внутри самого Совета, действующая во вред авторитету Правителя.
Мои слова были рассчитанно рискованными, возможно, даже опасно рискованными, и я понял, что мне удалось встревожить Ролингза. Именно этого я и добивался.
После минутной паузы он ответил:
— Если бы вопрос стоял так, не я бы этим занимался, сэр. Проблемой занимались бы на совсем ином, более высоком уровне.
Я встал.
— Правитель Англии — мой кузен и мой друг, — сказал я. — Он был добр ко мне в детстве, когда доброта особенно важна. Я больше не являюсь его консультантом в Совете, но это не означает, что я более не являюсь его кузеном и другом. Если у меня будут доказательства заговора против него, я скажу ему об этом. Я не стану говорить вам, главный инспектор, равно как и не свяжусь с ГПБ. Я сообщу об этом тому, кого это больше всего касается, — Правителю Англии.
Все это было чистое представление, и мы оба это знали. Мы не пожали друг другу руки и не сказали ни слова, пока я провожал их к выходу, но вовсе не из-за враждебности. Ролингз не мог позволить себе такой роскоши, как личная антипатия, как не мог позволить себе и симпатии, расположения или жалости по отношению к жертвам, которых он навещал и допрашивал. Мне казалось, я понял, что представляют собой люди этого типа — мелкие деспотичные бюрократы, получающие наслаждение от аккуратно отмеренной им власти. Им необходимо находиться в ауре искусственного страха, знать, что страх предшествует им, когда они входят в комнату, и останется там, словно запах, после их ухода. Однако они не отличаются ни садизмом, ни смелостью для проявления крайней жестокости. В то же время им важно лично участвовать в событиях. Им недостаточно, как большинству из нас, стоять в стороне и смотреть на возведенные на холме кресты.
Тео закрыл дневник, положил его в верхний ящик письменного стола и повернул ключ в замке. Стол был прочный, ящики крепкие, но они вряд ли устоят против специалиста-взломщика. Но с другой стороны, едва ли такой штурм будет предпринят, к тому же Тео позаботился, чтобы его запись о визите Ролингза была как можно более безобидной. То, что он почувствовал необходимость самоцензуры, свидетельствовало о тревожном предчувствии, и он это знал. Его раздражала необходимость соблюдать предосторожность. Он стал вести дневник не для того, чтобы описывать в нем факты своей жизни (для кого и зачем? и какой жизни?), скорее это было систематическое исследование, средство придать смысл прошедшим годам. Дневник, который стал повседневной частью его жизни, потеряет всякую ценность, если ему придется прибегать к самоцензуре и что-то опускать, если придется обманывать, а не объяснять.