12 ноября Волконский и Виллие пошли на хитрость. «Утром жар продолжался. Государь приказал мне выжать ему свежий сок из апельсинов. Я предварительно спросил баронета, не опасно ли при таком желудке? Тот выглядел крайне издерганным: “Нет человеческих сил заставить его пить микстуры. Я несчастный”. Лекарства потихоньку были всыпаны в сок, и государь не почувствовал горечи. Однако и облегчения тоже не видно. Не слишком ли доктора уповают на свое шарлатанство?»
Первое, что сделал Александр на следующий день, 13 ноября, – отказался от сока. Пришлось готовить лимонад из вишневого сиропа. «Говорит мало, только просит пить, дыхание прерывистое, с хрипами. Сонливость, которую Виллие считает дурным знаком, меня не удивляет. Как не быть вялости, коли жар не сбит? Сильные спазмы мешают государю глотать. Ее величество в отчаянии».
14 ноября государь изволил сам встать, бриться и одеваться. Но жар постепенно взял свое. «Кожа за ушами и на голове заметно покраснела. Виллие и Стоффреген предложили поставить пиявок, но были с позором выгнаны. “Вы меня лишаете последних сил! Раздражаете и губите!” Ее величество, я и оба доктора стояли на коленях. “Не сердите меня”. Вечером, когда у него сидела императрица, он спустил ноги с кровати и тут же лишился чувств от слабости».
«15 ноября. Страшный день. Виллие был принужден объявить государю, что тот в опасности. Доктор Тарасов, проводивший подле больного ночь, слышал, как тот, просыпаясь по временам, читает молитвы и псалмы. В пять с половиной его величество открыл глаза и потребовал священника. Немедленно был введен протоиерей Федотов. Государь, приподнявшись на левый локоть, просил его благословения, потом твердым голосом сказал: “Исповедуйте меня не как императора, а как простого мирянина”. Эти слова поразили меня. Мы переглянулись, но не позволили себе выказать удивления. Всю предыдущую ночь я, барон Дибич и Виллие провели в приемной возле кабинета. Выйдя туда опять, мы стали напряженно ожидать конца обряда. Его величество говорил со священником более часа. Потом причастился Святых Тайн и согласился уже полностью отдаться на милость медиков. Ему поставили 35 пиявок за уши. “Теперь вы довольны?” – спросил он, но чуть только баронет и бедная императрица закивали, стал пальцами отрывать пиявок от кожи.
16 ноября. В какой-то момент нам показалось, что все кончено. Сильные судороги. Потом он утих, мы наклонились, чтобы послушать дыхание, и вдруг поняли, что его величество спит. Очень глубоко. Как бы в летаргии. Я завладел постелью Виллие и лег на пол возле кровати государя. Часа в два он попросил лимонного мороженого, коего откушал ложечку и снова уснул. Я тоже задремал, как вдруг услышал слабый голос: “Не вздумай обо мне плакать. Так предопределено. Свыше. Все будет разрушено. Наложена адская печать: взорвать алтари и троны. Великое беснование. Я больше не в силах. И я не чист, чтобы противостоять. Выученик тьмы”.
Я приподнялся на локте и в ужасе слушал его. Голос моего благодетеля чуть окреп: “Нужен другой. С иным сердцем. Если он выдержит удар, следующий будет только через сто лет”. Государь повернулся, и я увидел, что его лицо пылает каким-то не столько различимым, сколько ощутимым в темноте светом. “Мое дело уйти, не мешать”, – сказал он. “Но разве опыт и покаяние ничего не стоят? – возразил я. – Как можно уйти в такой миг? И не государь ли удерживает зло?” Он рассмеялся и потом бросил, довольно грубо, как иногда позволял себе в моем присутствии: “Ты видишь, что я дерьма в штанах удержать не могу. Как же мне держать щит над целой страной?”
17 ноября. Государь больше не говорил со мной. Вероятно, его слова – бред. Я никому не стал рассказывать. Минутами он перестает всех узнавать и забывает самые простые вещи. Вечером позвал меня, сказал: “Сделай мне...” – и остановился, как бы силясь найти нужное слово. Потом выдавил: “Мятное полоскание”. Я пошел исполнять, раздумывая, что ему нельзя уже полоскать рот, сил нет приподнять голову. А когда вернулся, император снова был в забытьи.
Утром 18-го на час-другой вернулась надежда, его величество стал посильнее. Но потом вновь поднялся жар. Он ничего уже не говорил, но узнавал нас. Всякий раз, когда ему удавалось приподнять веки и увидеть подле себя императрицу, он брал ее руку, целовал и прижимал к сердцу. Мне улыбнулся и, как я приложился к его руке, сделал глазами запрещающий знак, ибо не любил этого. С 11 часов 40 минут впал в полное забытье.
19 ноября. Хотел бы я сказать, что он почил, как Ангел. Но правда состоит в том, что агония продолжалась 11 часов и была мучительной. Мой благодетель не испускал ни стонов, ни воплей. Лишь предсмертная икота разрывала ему горло. Пять раз дыхание останавливалось, а потом возобновлялось. Утро было пасмурное. Возле дома собрался народ, пришедший прямо из церкви с молебна о здравии государя. В 10 часов 50 минут его не стало. В последние мгновения перед концом страдания оставили несчастного, он открыл глаза, но в них не было ничего земного, они смотрели откуда-то издалека. По лицу разлилось выражение райского блаженства. Дыхание затихло.
Мы стояли как громом пораженные. Одна императрица продолжала служить ему. Она закрыла нашему Ангелу глаза и, достав платок, подвязала челюсть. Мы все еще находились в благоговейном ужасе, и только глубокий обморок ее величества вывел нас из оцепенения».
На этом записи Волконского не заканчивались, но приобретали какой-то хаотический вид. Шли по полям, частично наезжали на текст, потом в тетрадку были вложены несколько листков, и чернильные стрелки указывали, как следует читать.
«Я не могу уговорить ее величество перебраться из “дворца” в дом господ Шихматовых, еще с 18-го приготовленный для нее на случай грядущего несчастья. Она сказала мне с кротостью, в которой был вызов: “Неужели вы думаете, что одна корона связывала меня с мужем? Я буду подле него, сколько смогу”. Я уже ни о чем не смел просить, и она оставалась целый день одна в своих комнатах и беспрестанно ходила оттуда к телу. Покуда государыня в доме, вскрытие не может начаться.
20-е, утро. Ее величество благоволила, наконец, перебраться. Там ей будет спокойнее. Но она приезжает каждый день к телу и совершенно неутешна.
21-го в 9 часов началось бальзамирование. Я не спал с 18-го и накануне свалился. Утром прибегает ко мне генерал Шенинг, квартирмейстер Дибича, и с возмущением сообщает, что медиков все бросили. В дому никого нет, анатомы наши не могут добиться ни воды, ни чистых полотенец. (Рядом по полю шла приписка: «Я еще не знал, что так будет на каждом шагу».) Я вскочил, послал фельдъегеря за камердинерами, и через четверть часа они явились с бельем. Мерзавцы! Давно ли трепетали одного взгляда? А теперь забыли и страх, и благодеяния. Ну да я же прибрал их к рукам.
Пошел сам глянуть, как идет дело. В кабинете государь уже лежал раздетым на столе. Четыре гарнизонных фельдшера, вырезая мясистые части тела, набивали их какими-то разваренными в спирте травами и забинтовывали широкими тесьмами. Доберт и Рейнгольд с сигарами в зубах варили в кастрюльке снадобье. Меня покоробил их простецкий вид, и я приказал им бросить, но они отвечали, что медики потому и курят, чтобы не дышать трупными испарениями.
Череп на голове был уже приложен, и при мне натягивали кожу с волосами, чем несколько изменили черты. Я спросил, нельзя ли переделать, на что пришедший Виллие попытался успокоить мое невежество, будто у почивших непременно должно меняться лицо, ибо все мышцы расслабляются и более не держат привычную маску. Он так и сказал: маску.