Теперь заметно проступили и седина в смоляных кудрях, и несколько шрамов от золотухи у подбородка. Среди писем 1823 года было одно к двоюродному брату Мишелю Лунину: «После разгрома испанской революции все приуныли. Я не исключение. Дела общества кажутся детскими игрушками. Надобно думать о себе. Желал бы адъютантского места при каком-нибудь стареньком генерале. И будет с меня». Адъютантом не стал, нашел состоятельную невесту. Бедная Александрина!
– Никита Михайлович, мы хотели бы задать вам несколько уточняющих вопросов касательно позиции господина Пестеля в 1824 году, когда он побывал в Петербурге. – Генерал Левашов вел допросы безупречно. Александр Христофорович отдыхал в его присутствии. – Как вы полагаете, чего добивался Пестель? Объединения разных крыльев общества?
– Он хотел всех себе подчинить! – Муравьев сверкнул цыганскими глазами. – Вообразите, рядовые члены должны беспрекословно выполнять любой приказ начальников, если тот принят большинством голосов. Но их на Юге вообще больше! И мы, как олухи, принуждены были бы смириться.
Никита говорил горячо, точно до сих пор мог что-то поправить.
– Я видел в соединении вред. Одно его честолюбие. И объявил, что не соглашусь слепо подчиниться большинству, если решение окажется против моей совести.
Серьезная угроза. Глава северян мог хлопнуть дверью. Что прерывало любые переговоры.
– Тогда Пестель стал рассуждать о Временном революционном правлении. Диктатура чистой воды. Надобно подавление несогласных. Самое жестокое. Лучше счастье на крови, чем кровь без счастья.
– Уточните об участи августейшей фамилии.
– Я ему сказал, что цареубийство скомпрометирует нас в глазах публики. Он предложил составить обреченный отряд, которым надлежало пожертвовать. Новое правительство казнит убийц и объявит, что мстит за императорскую семью.
За столом воцарилось молчание. Члены комитета никак не могли привыкнуть к странной манере этих господ: говорить, как о само собой разумеющемся, о вещах, от которых волосы вставали дыбом. Видели они и Москву в огне, и Париж под копытами. Видели и грязь – на войне ее больше, чем крови. Но продолжали неметь от легкости мыслительных упражнений подследственных.
– Вы же читали! В моей «Конституции» нет ни слова о цареубийстве! – возопил Муравьев. – Напротив. Я предлагал вручить монарху президентские полномочия! А законодательную власть оставить народу!
– Не могу не подивиться той вольности, с которой вы позволяли себе судить о столь важных предметах, – подал голос Левашов.
– Только многолетняя служба делает человека сведущим в вопросах управления, – подтвердил Бенкендорф.
Теперь пришла пора удивляться Муравьеву. Он видел перед собой людей, у которых не только мундиры, но, казалось, и головы были застегнуты на все пуговицы.
– Каждый имеет право свободно излагать свои мысли, – с горечью проговорил Никита, – и сообщать их через печать соотечественникам. Так будет, поверьте мне. Везде, и в России тоже. Жаль, что благодаря вам она окажется последней в списке.
– Вернемся к Пестелю. – Александр Христофорович нетерпеливо постучал пальцами по столу. – Каково было ваше расставание в 24-м году?
– Мы решили не вверяться слепо одному человеку. Князь Трубецкой сказал, что Пестель вызывает чувства, несовместимые с любовью к Родине.
Скрипя перьями, секретари записывали слова арестанта.
– На сегодня довольно. Когда возникнет необходимость, мы вас призовем.
Муравьев чуть задержался и поднял на Бенкендорфа глаза.
– Моя жена… если она приедет сюда, то, верно, будет просить свидания со мной… Я хотел бы отговорить ее от желания разделить мою участь.
Александр Христофорович хмуро глянул на заключенного.
– Отчего-то все жены убеждены, что их мужей сошлют в Сибирь.
У Никиты похолодели губы.
– Но ведь я рассказываю все чистосердечно…
– Но ведь вы и не мамину чашку разбили.
* * *
Белая Церковь.
— Он такой бледный и хилый! – Мари Волконская держала на руках Николино, но не могла поверить, что это ее ребенок.
– Чего же ты хотела, девка? – цыкнула на нее старая графиня Браницкая. – Оставила дитя на полгода. Мыкалась по чужим людям. А теперь спрашиваешь, что да почему?
– Ему привили оспу, – сообщила Лиза, обняв кузину. – Доктор Хатчинсон ручается за его жизнь.
Все это не успокоило княгиню. Она ясно видела, что если не любовь, то долг разрывает ее на части. Все так много говорили о нем! И буквально каждый вкладывал свой смысл. Семья твердила о материнских обязанностях и сыне, делая вид, будто преступление расторгло узы, связавшие ее с мужем. Волконские горой стояли за Сержа и при каждом удобном случае напоминали, что святое право жены – следовать за мужем. Да, взять ребенка и следовать. Непременно с младенцем. Это было важнейшее условие. Мари вскоре догадалась, что продиктовано оно вовсе не любовью. Отправившись в ссылку за каторжным, она и ее дитя потеряют права состояния.
Пока молодая княгиня жила в Петербурге у свекрови, та не дала ей ни копейки, а собственные сбережения подходили к концу. Язык не повернулся попросить денег, ей по закону причитавшихся, – гордая, как отец, Мари не желала подачек. Только справедливости.
Но какая могла быть справедливость там, где ее «обожаемому Сержу» грозили не то пуля, не то рудник? Минутами княгиня приходила в отчаяние. И тогда особенно охотно пряталась за ребенка. Николино набирал вес и хихикал, когда его целовали в розовые, нетоптаные пятки. Разве есть на свете силы, способные вырвать из ее худеньких обкусанных пальчиков такое счастье? «Я поняла, что буду вечно разлучена с одним из вас, – писала она мужу. – Я не могу рисковать жизнью ребенка, взяв его с собой».
Что чувствовал муж, читая такие слова? Зато брат Александр был ими доволен. Добравшись из Петербурга до Белой Церкви, он сделался в имении тетки еще большим цербером, чем в столице. Все съехались под кров старой графини. Как делали всегда, когда у них случались беды и неурядицы, – бежали сюда и начинали лихорадочно жить друг другом, словно это ежедневное поглощение чувств и мыслей могло избыть навалившееся горе.
Даже Екатерина Орлова – эта семейная Марфа Посадница – порывалась оставить Москву, где ждала участи мужа, и ринуться на юг хлопать крыльями над Мари.
Александр жестко пресек ее трепыхания. Еще неизвестно, до чего она договорится! В последнем письме раскудахталась: «Не надобно слишком давить на Машеньку. По опыту говорю: она еще сможет найти счастье в преданности мужу. Ты обвинишь меня, что я думаю как женщина, а не как сестра. Но ведь, в сущности, не тебе и не мне решать ее участь».
С подобным либерализмом требовалось покончить навсегда. Шутка ли, внушить бедной дурочке мысль ехать за тридевять земель, бросив сына и положение?