Филька был счастлив, надеясь на барскую похвалу. Но похвалы не дождался: барин был явно не в духе. Растерянно захлопав глазами, Филька спросил:
– Прикажете в острог ворочаться, Авраам Михайлович, али как?
Дементьев бочком уселся на телегу и ткнул денщика кулаком в спину: трогай!
Филька, будто заправский извозчик, прикрикнул на лошадь:
– Пшла, волчья сыть!
Они долго ехали молча. Филька то и дело озирался на хозяина: всё не мог разобрать, что стряслось, – глядит в сторону, даже не материт, как обычно. Наконец насмелился спросить:
– Кха-кха, дозвольте узнать, барин, удалось ли вашей милости… амор прознать… али нет?
Дементьев не ответил.
Тогда Филька дерзнул задать вопрос, коий не давал ему покоя.
– Уж не гневайтесь, барин Авраам Михайлович, хороша ли сия командорша, как про неё сказывают? – с сальной улыбочкой спросил он.
Дементьев хотел заорать, но лишь хрястнул его по хребтине кулаком: посади мужика у порога, а он уж под образа лезет!
Филька крякнул, глянул на него смиренно, с жалостью. Догадался: что-то у барина не вышло – он ли опростоволосился, командорша ли проявила норов… Горький хрен с энтими бабами вожжаться, разве разберёшь, чего им надо!
Дальше ехали молча. Филька насупился и то и дело сочувственно вздыхал, яростнее настегивая ни в чем не повинную лошадёнку.
Дементьев в раздумьях, чем обернется для него теперь нечаянная милость и столь же нежданный гнев Анны Матвеевны, не поднимал головы. Тупо пялился на канаву вдоль обочины, наполненную тёмной водой. Грязные откосы, которые покрывала прошлогодняя листва, делали вид ещё более мрачным.
В тягостном молчании выехали из ельника. Когда показался частокол Якутского острога, Филька, не оставлявший надежды утешить барина, ляпнул, да сызнова невпопад:
– Не кручиньтесь, барин: Бог бабу отымет, так девку даст!
Дементьев так гневно зыркнул на него, что бедному Фильке стало ясно: взбучки нынче не миновать.
1
– Пиль! Ату его! – огромный чёрный дог по команде рванулся вперед и повалил казака на землю. Могучими лапами уперся в грудь и начал трепать. Несчастный, защищаясь, заблажил, стал звать на помощь.
От ближайшей казармы к нему кинулись на выручку. Размахивая дубьём, казаки стали отогонять разъярённую собаку.
Хозяин дога – сутулый долговязый офицер с бесцветными выпученными глазами – затопал ногами и завизжал:
– Прочь! Пошёль прочь! Свольошь, шельма! Не трогат мой собак! Будьеш пльётка получат! Всем пльётка!
– Эк, как кроет батюшко Козырь! Совсем озверел: хуже пса своего на людей кидается! – в сердцах сплюнул солдат-караульный. Они с напарником наблюдали за происходящим со стены острожка, не рискуя вмешиваться.
– Так бы и пальнул в гада из фузеи! – вполголоса отозвался его товарищ и тут же с опаской зыркнул по сторонам: не ровен час, начальник караула услышит.
– Знал бы ты, скока он, Шпанберг энтот, коего Козырем кличут, душ православных погубил! Сородича моего Ваньшу Пантелеймонова, слышь, живота лишил за пустячную провинность. Показалось нехристю, что не так Ваньша во фрунт перед ним тянулся! Эх, кабы моя власть, Козырь бы одной пулей не отделался! Я бы ему все кишки по одной выпустил и не поморщился!
Тем временем казакам всё же удалось отогнать пса. Они подхватили израненного товарища под руки и поволокли в казарму.
Шпанберг подозвал к себе дога и ласково потрепал по холке.
Скорняков-Писарев выходил из казармы в тот самый момент, когда затаскивали раненого.
Наскоро расспросив о случившемся, он направился к Шпанбергу.
Начал разговор по-немецки довольно сдержанно:
– Господин капитан, как начальник, имеющий по указу Сената здесь полную команду, имею честь вам объявить, что не допущу подобного обращения с моими людьми. Казаки, хочь люди не сановные, однако государевы, и никому не позволительно оных псами травить!
Бледное, веснушчатое лицо Шпанберга стало пунцовым. Глаза и без того навыкат, готовы были выпрыгнуть из орбит. Он заорал, мешая русские, датские и немецкие слова:
– Хёр маль, русише швайн [40] , натшальник здесь я! А тебя, солер, тарм, путу снова кнут стегат, железный кандал надеват на нока! Путет тепе блот дампбад! [41]
Такие слова и более спокойного человека вывели бы из равновесия. У Скорнякова-Писарева заходили желваки.
– Вас бэдойтэт дас? [42] – заорал он так свирепо, что Шпанберг втянул голову в плечи.
Скорняков-Писарев набычился и подошёл к нему, выкрикивая отрывисто и резко:
– Да ты… Ты кто таков?! Как ты смеешь на меня? На меня, русского дворянина, пасть свою поганую разевать, иноземец?!
Шпанберг отпрянул, но тут же вскинул острый подбородок и зашипел, брызгая слюной:
– Бунтоват затеяль! Каторшник! Повьешу!
Дог грозно зарычал. Скорняков-Писарев выхватил шпагу и зычно приказал:
– Солдаты, ко мне! Взять негодяя! А пса на живодерню!
Тут Шпанберг уже не на шутку струхнул и не стал дожидаться, когда сбегутся солдаты. Он схватил пса за ошейник и поспешил ретироваться в сторону дома, на ходу повторяя:
– Скною… Упьеку… Запорью…
Затворив за собой двери просторного, пахнущего смолой дома, он продолжал неистовствовать:
– Проклятая страна, проклятые люди, проклятая экспедиция! – как заведенный повторял он, меряя нервными шагами свои апартаменты.
Дог, улёгшись на пол, внимательно следил за метаниями хозяина. Морда его выражала полнейшую преданность и сочувствие.
Шпанберг снова и снова перебирал в памяти обиды, накопленные в России.
Почти два десятилетия Шпанберг служит в этой паршивой стране, а ни богатства, ни высокого чина, ни славы так и не добился. Хотя пора бы! Уж он ли, сын сельского пастора, не выполнял главную протестантскую заповедь: «Ora et labora!»… [43] Только и делал, что молился да исправлял службу. Замерзал и голодал в тайге, когда во время первой экспедиции перевернулись проклятые лодки с мукой на порожистой реке Уде. Строил боты на краю земли, не имея необходимых материалов и работников. Много лет терпеливо сносил брюзжание своего земляка, этого новоявленного командора Беринга, не способного и кораблём-то толково управлять, не то что экспедицией! А сколько боролся с этим диким начальствующим людом здесь, в Сибири, где мздоимец на мздоимце сидит да таковым же и погоняет!