Вспомнился библейский мудрец, говоривший, что всякий человек есть ложь…
– Да, истинно, ложь в каждом сидит, – задумавшись, пробормотал Григорий Григорьевич. – Ан в одном человеке лжи больше, а в другом меньше. Вот и батюшка Пётр Алексеевич любил повторять: «Правды в людях мало. А коварства много!»
– Это вы о чем, Григорий Григорьевич? – переспросила Катя, сидевшая в горнице за рукоделием.
Он вскинул на неё взгляд. Катя в последнее время переменилась. Её большие зеленовато-золотистые глаза углубились. У губ появились горестные складки. Но главное, показалось Григорию Григорьевичу, что перемены произошли в её душе.
Когда они вернулись в Охотск после повторной ссылки в Жиганск, не слышно стало песен, которые она любила напевать, занимаясь по дому. Григорий Григорьевич прежде так любил слушать эти песни. Да и голос у Кати был нежный, за душу брал: «У моей у Кати милой, голос тонкий, соловьиный». А тут как отрезало: не поет и всё, точно тот замёрзший кенар у её дядюшки Девиера, через которого Катя оказалась у Григория Григорьевича. А то вдруг стали появляться у них в горнице котята, которых она невесть где подбирала. Кормила, поила молоком, гладила, спать с собой укладывала.
– Что с тобой, Катерина? – однажды решил дознаться он.
Катя тоскливо глянула на него. А ночью разрыдалась. Он неуклюже стал успокаивать, а она сквозь слезы горячо зашептала:
– Ребеночка хочу вам родить, Григорий Григорьевич… Сыночка или доченьку…
Он от неожиданности вспылил:
– Какой сынок, какая дочка! Ты что, Екатерина, дурман-травы объелась! Сами-то с тобой завтрашнего дня не ведаем! Живем не пришей кобыле хвост! А тут ещё чадо заводить!
Она зарыдала ещё безудержней, ровно малое дитя. Григорий Григорьевич не утешал. Отвернулся к стене, сделал вид, будто спит, но так и не заснул до рассвета.
Сейчас вспомнил об этом и устыдился: вроде бы седой уж, а не сумел понять женщину, которая предана ему, не нашёл слов для увещевания, не пообещал хотя бы из жалости, что когда-нибудь её мечта исполнится…
Он неожиданно просветлённо поглядел на Катю и ответил на её вопрос непривычно ласково:
– Ничего, ничего, Катюша, это я о своём…
Она ответила ему робкой улыбкой.
Григорий Григорьевич склонился над письмом и снова помрачнел, вспомнив наглую выходку Шпанберга. Такое не должно остаться безнаказанным!
Он скрежетнул зубами и заскрипел пером:
«Жалоб на грубости, дерзости и жестокости сего капитана множество; лютует, у князьков ясачных меха скупает за бесценок, сам продает им многие вещи европейския втридорога, безо всякой пошлины, что в Сибири императорским указом запрещено. Среди “чистых” [44] товаров продано им три сотни аршин сукна, платков и бисера без счёту и табун лошадей… – буквально на одном дыхании написал он и задумался, покусывая кончик пера. После некоторой паузы приписал: – Местных крестьян сей капитан заставляет работать безо всякой платы, оправдываясь, что оные, дескать, сами поклонились в казну и денег не взяли…»
Тут он снова задумался: что ещё есть у него на зловредного датчанина? Главное – Шпанберг за время, проведенное в Охотске, ничего не построил: ни кораблей, ни верфи, ни казарм, ни складов для экспедиционных пожитков. Только роскошный дом для себя самого! А солдаты и морские служители у него в шалашах и сараях ютятся, будто камчадалы какие. Сам же капитан-порутчик токмо требует, чтобы все это люди Григория Григорьевича немедленно для экспедиции соорудили.
Конечно, некий сенс, то бишь смысл, в требованиях капитана имеется: ведь в инструкции Скорнякову-Писареву было указано незамедлительно построить порт, засеять хлеб, начать сооружать корабли. Григорий Григорьевич ни одного из тридцати трех пунктов сей инструкции не исполнил. Да и когда было исполнять, если мотался он то в ссылку, то обратно, как кобелиный хвост. К тому же его предшественники заложили Охотский острожек в самом неудобном месте, где хлеб не растёт, до пресной воды и строевого леса далеко. Зато в пору наводнений вода морская в каждом подполе на сажень стоит. А в прошлом году и вовсе складские сараи, построенные во время первой Камчатской экспедиции, напрочь смыло…
Понимал он: есть что спросить с него самого, коли настанет разбирательство! И давно спросилось бы, будь на месте нынешних начальников Пётр Алексеевич. Он бездельников не любил, умел даже шутку в дело превратить. Целая армия выросла из его потешных полков. Флот российский поднялся от игрушечного ботика на Переяславльском озере. Государь любил повторять, что власть не может быть сама по себе ни целью, ни оправданием и становится непонятной так скоро, как перестает исполнять своё назначение – служить общественному благу. Пётр Алексеевич и сам жил для пользы и славы Отечества, не жалел здоровья и сил и того же от всех подданных требовал. Старался в каждом личным примером пробудить ежели не нравственное чувство, так хотя бы стыдливость. Тем самым получал возможность действовать на подданных не только через ощущение официального страха и холопской преданности, но и при помощи совести как лучшей подпорки для служебного долга и человеческого приличия.
Разве есть у Беринга, у Шпанберга такие рычаги для управления людьми? Разве сами они являются образцом бескорыстного служения, каким был покойный император? Мысли о Петре Алексеевиче, как всегда, настроили Григория Григорьевича на философский лад. Кстати или не кстати, но пришло на ум, что «имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших». Ошибались древние мудрецы. Злоба и зависть слепила им разум, ибо Бог сделал человека для нетления, и дела его нетленны, если только Богу угодны…
«Перед Всевышним и отчитаюсь, а Беринг и Шпанберг для меня не указ!» – рассудил он. А ещё вспомнил Григорий Григорьевич, что есть у него для «батюшки Козыря» и для Беринга свой козырь – геодезист Михайло Гвоздев, тот самый, что открыл неведомую матёрую землю супротив Ледяного мыса. Григорий Григорьевич рад, что сего геодезиста живота однажды не лишил и не выдал якутским властям. Когда оклемался Гвоздев после пыточной избы, отправил его на Камчатку и назначил комиссаром по ясашному сбору.
Григорий Григорьевич усмехнулся, ощерив желтые, прокуренные зубы: верно говорят, что битый пёс вернее служит! Гвоздев сумел навести на полуострове порядок, к Скорнякову-Писареву относится с должным почтением, не в пример майору Павлуцкому, коего никак не удаётся привести в подчинение. Как ни увещевал упрямого майора Григорий Григорьевич, что «никакого виду он не видит, чтобы тому вместе с посланными людьми в его команде не быть», на всё у майора один ответ, «понеже в партии и обо всём дана Берингу полная мочь, то не считает он Скорнякова-Писарева своим командиром»! Как ни грозил ему Скорняков-Писарев арестом, отстранением от должности и преданием суду за непослушание, Павлуцкий не сдавался…
Григорий Григорьевич сунул перо в чернильницу, поскрёб острым ногтем коротко стриженный затылок, попросил: