– По-твоему, пять лет лагерей – не сильно? Я не уверен, что Гринберг на это согласится.
– Не ты ли говорил, что он надежный человек? – погладив бородку, усмехнулся Дроздов.
– Надежность надежности рознь, – призадумался Пантелеев. – Одно дело – язык за зубами подержать, а другое дело – лагеря. Эх!
Максим Георгиевич не ответил, словно начисто утратил интерес к этой теме. «Эмка» почти выбралась на большую дорогу, оставив редкие огни рабочего поселка позади.
– Максим… – Председатель клуба оторвал взгляд от окна и чуть наклонился вперед. – А что мне будет, если в рапорте Гринберга будет указано, кто выпустил стратостат с неисправным клапаном?
– Ну, от расстрела я тебя попробую уберечь. Мы ведь друзья, – пожал плечами Дроздов.
– От расстрела?!
– А ты думал – что? – вытаращил змеиные глаза Дроздов. – Ты ведь должностное лицо! Мне насрал с экспериментом – ладно. Хотя если мы задержимся и Стаднюк замерзнет до смерти, меня самого расстреляют. Но стратостат стоит денег! Это при том, что диктатура пролетариата испытывает острый недостаток в средствах, при том, что каждый трудящийся отдает последние силы…
– Погоди, Максим… Я не об этом. Ты ведь говорил, что эксперимент очень секретный.
– Да.
– Для тебя он очень важен?
– Безусловно.
– Тогда действительно лучше оформить аппарат как пропавший без вести.
– Вместе с Гринбергом? – усмехнулся Дроздов.
Пантелеев не ответил.
– Я вопросик задал, – обернулся энкавэдэшник.
– Вместе, – ответил председатель и отвернулся к окну.
Дроздов смерил его презрительным взглядом. «Вот так-то. Своя шкура – дороже. Не друг ты мне, Пантелеев. Гринберга сдал и меня сдашь так же, чуть прижмут. Людишки, человечишки. Человечки».
29 декабря 1938 года, четверг.
Подмосковный лес
Едва гондола первый раз зацепилась за что-то твердое, Гринберг взобрался на стекловидный куб и с кряхтением принялся отворачивать замок люка.
– Достань ножницы из аварийной сумки! – крикнул он Стаднюку.
– Что? – не понял Павел.
Тут же новый удар сотряс гермокабину, и Гринберг кубарем полетел на дно, взвыв от боли в ушибленной руке.
– Твою мать!
Павел налетел на острый край куба грудью, но толстая кожа летной куртки смягчила удар.
– Какие ножницы?
– Вот эти! – Гринберг на четвереньках подполз к пришитой возле приборов аварийной сумке и достал оттуда огромные ножницы, какими режут металл на заводе. – Будем освобождаться от строп, а то ветер потащит оболочку, и мы здесь до утра будем тарахтеть, как мелочь в консервной банке.
Словно в подтверждение его слов кабину снова ударило, затем накренило, отчего черный куб сорвался с места и угрожающе пополз на Гринберга. Воздухоплаватель еле успел заскочить на него, бросил ножницы Павлу и снова взялся за рукоять, отпирающую входной люк.
– Заперли они его, что ли? – с натугой проревел Гринберг.
– А что, могли? – испугался Стаднюк, не зная, что делать с пойманными ножницами.
– Да клинит он иногда. Чтоб его! – воздухоплаватель поскользнулся на стекловидной поверхности куба и повис на одной руке, держась за рычаг запора.
Деревянная кобура с «маузером» нелепо раскачивалась у него на ремне и била в зад.
– Давайте я помогу! – Павел вспрыгнул на куб, подтянул воздухоплавателя за воротник, и они вместе сдвинули рукоять с мертвой точки.
Запор со скрежетом отпустил крышку люка, и внутрь ворвался свежий воздух пополам со снежными хлопьями. Тут же кабину снова потряс удар, на этот раз не такой сильный – из люка на голову Стаднюка посыпалась хвоя и несколько сломанных веток.
– По верхушкам деревьев тащит! – выкрикнул Гринберг. – Надо срочно резать стропу!
– Что? – Павел не расслышал из-за свиста ветра.
– Ножницы давай, мать твою!
Павлу пришлось слезть за оброненным инструментом и протянуть его воздухоплавателю. Тот, зажав ножницы в зубах, скрылся во тьме за кромкой люка.
«Только бы он не сорвался!» – с ужасом подумал Стаднюк, не представляя, как справится с ситуацией, если с Гринбергом что-то случится. Теперь воздухоплаватель опять казался ему героем и достойным мужиком.
Собрав всю смелость, Павел высунул голову из люка и увидел, как Гринберг, путаясь в стропах и держась за них одной рукой, пытается перерезать прочную веревку. Внизу проносился заснеженный лес, гондолу раскачивало, а воздухоплаватель дергался и подпрыгивал, пытаясь удержать равновесие и напоминая мрачную марионетку в безумном театре кукол. Павел струхнул и присел, чтобы не видеть Гринберга и проносящиеся у самого днища верхушки деревьев.
Через секунду кабина резко накренилась, а концы обрезанных строп засвистели по воздуху, словно бичи озверевших надсмотрщиков.
– Держись! – наклонившись к люку, крикнул Гринберг.
Гондола рванулась еще несколько раз, и вдруг Павел ощутил, как пол ушел у него из-под ног, а все предметы, включая тяжеленный каменный куб, поднялись в воздух. Это длилось лишь краткий миг, за ним последовал сильнейший удар, больно швырнувший Павла на пол. Успокаивало лишь то, что теперь кабина находилась в полной неподвижности. Двигались только снежинки, кружившие вокруг тускло горящей лампочки.
– Ты живой? – раздался снаружи голос Гринберга и хруст снега под унтами. – Ничего не сломал?
Голос летчика был неподдельно озабоченным. Было ясно, что он сейчас искренне заботится о младшем товарище.
– Вроде нет. – Стаднюк с опаской ощупал себя и подумал, что, наверное, так все люди – иногда они мизерны и тщедушны, а иногда вырастают до размера великанов. Когда забывают о себе, а помнят обо всех. Тогда ведь не страшно. Только страх делает человека жалким. Слепым, глухим и уродливым.
– Ну и прекрасно! – Воздухоплаватель протиснулся в люк. – Даже электричество не вышло из строя.
Он завернул все вентили на баллонах системы дыхания и сел, облокотившись на мягкую обшивку стены.
– Обошлось, – улыбнулся он, отдышавшись. – Могло быть гораздо хуже. Видно, у нас обоих сегодня счастливый день. Ладно, надо доложить о посадке товарищу Дроздову.
Гринберг принялся возиться с рацией, из эбонитовых наушников послышался писк и шорохи эфира, среди которых изредка слышались невнятные человеческие голоса и обрывки музыкальных фраз.
– Первый, Первый, здесь Эс-четыре, – забубнил в микрофон Гринберг. – Первый, ответьте Эс-четвертому.
Работающая рация источала сильные, непривычные Павлу запахи микропористой резины, теплого эбонита, особой военной краски и разогретой на радиолампах пыли. Лампочки и шкалы светились в полутьме таинственным, завораживающим светом.